ВОСПОМИНАНИЯ О НЕЗАБВЕННОМ АЛЕКСАНДРЕ СЕРГЕЕВИЧЕ ГРИБОЕДОВЕ После плачевного события, лишившего Россию одного из избранных сынов ее, а нас, друзей Грибоедова, повергнувшего в вечную горесть,- часто собирался я написать несколько строк в память незабвенного; но при каждом воспоминании о нем глубокая скорбь, объяв душу, заглушала в ней все другие ощущения, затемняла разум и лишала возможности мыслить... я мог только проливать слезы... Наконец время, не исцелив ран сердечных, освоило меня с горестью, как увечного с его недугом. Я решился представить очерк жизни, или, лучше сказать, нравственного бытия Грибоедова, не для утешения друзей его (ибо нам невозможно утешиться), но исполняя долг гражданина, друга и писателя. Чувствую, что, при всей моей любви к Грибоедову, при всем познании его характера, я не могу изобразить верно его нравственный портрет. Горжусь и тем, что мог постигнуть возвышенную его душу и оценить необыкновенный ум и дарования. Жизнь Грибоедова обильна чувствованиями, мыслями, мечтами высокими, но не богата происшествиями. Грибоедов родился около 1793 года*. Род его ведет свое происхождение из Польши, от фамилии Грибовских, переселившихся в Россию, кажется, в начале царствования рода Романовых. * Ошибка. Вопрос о годе рождения Грибоедова дебатировался в литературе в течение многих лет. В 1874 году в "Русской старине" (№ 10) Н. П. Розанов сообщил "Заметку о годе рождения Грибоедова", составленную на основании метрических книг Девятинской церкви в Москве; этому вопросу посвящены статьи В. Е. Якушкина (Русские ведомости. 1895. № 88); Язона (Русская Правда. 1904. № 19); Н. В. Шаломытова (Русские ведомости. 1907. № 231); В. В. Каллаша (Утро России. 1907. 17 декабря). Наиболее же веские аргументы были за 4 января 1795 года. (Прим. сост .) Один из предков Грибоедова подписался на Уложении царя Алексея Михайловича, припоминающем, во многих местах, Статут Литовский, сочиненный литовским канцлером Львом Сапегой в XVI веке. Это заставляет думать, что предок Грибоедова, писавший Уложение, мог быть нарочно вызван в Россию для этого дела, как муж искусный в правоведении. Впрочем, это одно предположение, о котором мы неоднократно говорили с покойным другом. Герб его и надпись на нем объясняют происхождение и древность его рода, который отныне получает новый блеск дарованиями и душевными качествами покойного Александра Сергеевича, лучшими правами на уважение соотечественников. Воспоминание о знаменитых предках служит укором недостойным потомкам, которые гордятся чужими заслугами. А. С. Грибоедов облагородил бы всякое происхождение*. * О предках А. С. см. статью М. И. Семевского "Несколько слов о фамилии Грибоедовых" (Москвитянин. 1856. № 9. С. 309 - 323). (Прим. сост.) Он получил первоначальное воспитание в Москве, в доме родительском. Лучшие профессора Московского университета и частные учителя преподавали ему уроки. После он стал посещать университетские публичные лекции как вольнослушающий студент, учился прилежно, страстно. Более всех споспешествовал к развитию способностей Грибоедова знаменитый московский профессор Буле. У него Грибоедов брал частные уроки в философических и политических науках на дому и руководствовался его советами по всем отраслям познаний. Наступление отечественной войны прекратило учебные занятия Грибоедова. Получив по экзамену степень кандидата прав, с чином 12-го класса, А. С. Грибоедов в 1812 г., июля 26, вступил в военную службу корнетом в формированный графом Салтыковым московский гусарский полк, который вскоре был распущен по смерти графа в Казани, и Грибоедов поступил, в декабре того же года, в иркутский гусарский полк. Эскадрон, в который он был определен, находился тогда в Литве, в резервном кавалерийском корпусе, состоявшем под начальством генерала от кавалерии Андрея Семеновича Кологривова; главная корпусная квартира была в Бресте-Литовском. Здесь для Грибоедова началась новая жизнь*. Пламенная душа требовала деятельности, ум - пищи, но ни место, ни обстоятельства не могли удовлетворить его желаниям. * Сохранилось описание праздника в Брест-Литовске в честь генерала Кологривова, составленное девятнадцатилетним Грибоедовым; оно было напечатано в "Вестнике Европы" (1814. № 15. С. 228-238). (Прим. сост.) Надлежало чем-нибудь наполнить пустоту сердца, и юность представила ему в радужных цветах мечты наслаждений, которых истинная цена познается только с летами и опытностью. Дружба спасла Грибоедова от сетей, в которые часто попадают пылкие и благородные, но неопытные юноши, в начале светского поприща. В это время Грибоедов познакомился и подружился с Степаном Никитичем Бегичевым, бывшим тогда адъютантом при генерале Кологривове, и нашел в нем истинного друга и ментора*. Дружба эта продолжалась до смерти Грибоедова и длится за гробом. В свете не поверили бы и стали удивляться такой дружбе, какая существовала между Грибоедовым, Бегичевым и еще некоторыми близкими к сердцу покойного. Чувства, мысли, труды, имущество, все было общим в дружбе с Грибоедовым. Нет тех пожертвований, на которые бы не решился Грибоедов для дружбы: всем жертвовали друзья для Грибоедова. Его нельзя было любить иначе, как страстно, с энтузиазмом, потому что пламенная душа его согревала и воспламеняла все вокруг себя. С Грибоедовым благородный человек делался лучше, благороднее. Его нежная привязанность к другу, внимание, искренность, светлые, чистые мысли, высокие чувствования переливались в душу и зарождали ощущение новой, сладостной жизни. Его голос, взгляд, улыбка, приемы имели какую-то необыкновенную прелесть; звук его голоса проникал в душу, убеждение лилось из уст... * Кологривов приходился дядей С. Н. Бегичеву; брат С. Н.- Д. Н. Бегичев был в то же время правителем канцелярии Кологривова. (Прим. сост.) ...Не могу написать ничего связного о Грибоедове: ибо, когда только должен вспомнить о душе его, о его качествах, сердце мое разрывается на части... Но я обещал сказать что-нибудь - исполняю! Грибоедова любили многие, но, кроме родных, ближе всех к нему были: С. Н. Бегичев, Андрей Андреевич Жандр и я. Познав Грибоедова, я прилепился к нему душою, был совершенно счастлив его дружбою, жил новою жизнью в другом лучшем мире и осиротел навеки! Но первое право на дружбу Грибоедова имел Бегичев. Он узнал его прежде других, прежде постигнул его и в юношеском пламени открыл нетленное сокровище, душу благородную. С. Н. Бегичев разбудил Грибоедова от очарованного сна и обратил к деятельности. Грибоедов писал стихи, еще посещая университет, но не собирал их и не печатал. В Польше он снова обратился к русской словесности и написал комедию "Молодые супруги", которая была играна в первый раз в С.-Петербурге, сентября 29, 1815 года, в пользу актрисы Семеновой м<ладшей>. Грибоедов приехал в Петербург в 1815 году. В Польше познакомился он с князем А. А. Шаховским, а в Петербурге с Н. И. Хмельницким и А. А. Жандром. Связь с сими литераторами заставила его снова приняться за перо и трудиться общими силами для театра, по примеру французских писателей. Грибоедов участвовал с князем А. А. Шаховским и Н. И. Хмельницким в сочинении комедии "Своя семья", представленной в первый раз на С. П. Б. театре января 24, 1818 г.; а с А. А. Жандром перевел с французского комедию "Притворная неверность", соч<инения> Барта, представленную в первый раз на С.-Петербургском театре в феврале 1817 г.* *Неправильно; впервые была поставлена в понедельник 11 февраля 1818 года в бенефис Екат. Семеновой (см. собрание афиш в Центральной библиотеке Ленинградских академических театров; ср. Арапов П. Летопись русского театра. 1861. С. 263). (Прим. сост.) Тотчас по приезде в С.-Петербург Грибоедов познакомился с Н. И. Гречем, издававшим "Сын Отечества", в котором Грибоедов поместил несколько театральных статей. Грибоедов душевно любил и уважал Греча, был с ним искренен, как с другом. Греч имел случай оказать ему на деле свою дружбу, и если я не поместил Греча в числе самых близких, то это потому только, что он по обстоятельствам реже бывал с Грибоедовым, нежели Жандр и я. В 1816 г., в марте, Грибоедов вышел в отставку из военной службы. Проживая в Петербурге, он не столько занимался литературою, сколько побуждала его к тому врожденная склонность. Он жил в свете и для света, и только малые урывки времени посвящал музам. В 1817 г. он поступил на службу в ведомство коллегии иностранных дел, с чином губернского секретаря; в следующем году определен секретарем персидской миссии, произведен в титулярные советники, и отправился в Тавриз. Российским поверенным в делах в Персии был тогда стат. сов. Мазарович. Грибоедов знал совершенно немецкий, французский, итальянский и английский языки и понимал латинский. В Персии он стал обучаться по-персидски и в скором времени не только объяснялся свободно на сем языке, но и понимал персидских авторов. Поведением своим и характером он снискал себе уважение целой английской миссии в Тавризе и приобрел особенную благосклонность наследника престола, принца Аббаса- Мирзы, который истинно любил Грибоедова и находил удовольствие в его беседе. Все отличнейшие сановники персидские также уважали Грибоедова; он много способствовал к поддержанию доброго согласия между Аббас-Мирзою и правлением нашим в Грузии. Во время пребывания своего в Персии Грибоедов убедил множество русских, поселившихся в Персии и вступивших в военную службу, возвратиться на лоно отечества. Ему поручено было проводить этот отряд в российские пределы, и Грибоедов неоднократно подвергался опасности лишиться жизни в сем походе от озлобленных персиян, которым неприятно было возвращение сих переселенцев. Однако ж это дело нимало не ослабило благосклонности Аббаса-Мирзы, который даже упросил шаха, родителя своего, пожаловать Грибоедову персидский орден Льва и Солнца 2-й степени. В 1822 г., января 3, он произведен за отличие в коллежские асессоры, и в том же году, в марте месяце, получил дозволение носить персидский орден. В феврале 1822 г. Грибоедов выбыл, по собственному желанию, из персидской миссии и по высочайшему повелению определен по дипломатической части к г. главноуправляющему в Грузии, А. П. Ермолову. Я до сих пор не говорил о достоинстве литературных опытов Грибоедова и вовсе умолчу о прежних его произведениях, потому что они меркнут перед бессмертным трудом, его комедией "Горе от ума", известною в рукописи, в целой России, всем грамотным людям. Вот каким образом родилась эта комедия. Будучи в Персии, в 1821 г., Грибоедов мечтал о Петербурге, о Москве, о своих друзьях, родных, знакомых, о театре, который он любил страстно, и об артистах. Он лег спать в киоске, в саду, и видел сон, представивший ему любезное отечество, со всем, что осталось в нем милого для сердца. Ему снилось, что он в кругу друзей рассказывает о плане комедии, будто им написанной, и даже читает некоторые места из оной. Пробудившись, Грибоедов берет карандаш, бежит в сад и в ту же ночь начертывает план "Горя от ума" и сочиняет несколько сцен первого акта. Комедия сия заняла все его досуги, и он кончил ее в Тифлисе, в 1822 г. В марте 1823 г. он получил отпуск в Москву и Петербург на 4 месяца. Приехав в Москву, Грибоедов стал посещать общества и в то же время почувствовал недостатки своей комедии и начал ее переделывать. Каждый выезд в свет представлял ему новые материалы к усовершению своего труда, и часто случалось, что он, возвратясь поздно домой, писал целые сцены по ночам, так сказать, в один присест. Таким образом, составилось сие бессмертное творение, отпечаток чувствований, впечатлений и характера незабвенного автора. Любовь к родине и ко всему похвальному, глубокое презрение к нравственному ничтожеству, прикрывающемуся лаком иноземной образованности, презрение к закоренелым предрассудкам и низкому идолопоклонству - вот характер сей комедии, написанной таким разговорным языком, какого поныне не было в нашей литературе. Первый списанный экземпляр сей комедии быстро распространился по России, и ныне нет ни одного малого города, нет дома, где любят словесность, где б не было списка всей комедии, по несчастью, искаженного переписчиками. Этот удивительный успех - первый пример в России! Комедия "Горе от ума" была напечатана отрывками в "Русской Талии" и нашла противников в Москве, где с изумительным постоянством восстают против всего, что выходит из обыкновенного круга. Есть и в Петербурге украшенные лаврами литераторы, которые не понимают, как может существовать комедия, в которой, по обыкновению, никто не женится, где нет пролазов-слуг, шалунов-племянников, старого опекуна, хитрого любовника и нежной любовницы, которой свадьба предшествует закрытию завесы. Наши письменные люди, дамы и мужчины, обученные мудрости по курсу Лагарпа, точно так же рассуждают. Есть добрые и умные люди, которые увлекаются чуждыми суждениями. Жестокий приговор комедии "Горе от ума", произносимый с завистью, невежеством, оскорбленным самолюбием и легковерным простодушием, есть лучшее доказательство ее высокого достоинства. Я не хочу распространяться в разборе всего произведения Грибоедова, потому что оно хотя и всем известно, но поныне не напечатано. Находясь при особе А. П. Ермолова, Грибоедов снискал его доверенность и родительскую любовь. Грибоедов был так же привязан к Алексею Петровичу, как к отцу, а не начальнику, был с ним безотлучно, и даже сопутствовал ему в военных экспедициях. В 1824 г., в мае, Грибоедов получил позволение отправиться за границу на излечение болезни; но, прибыв в Петербург, остался там и прожил около года*. * В это время упросил я его позволить списать с себя портрет собственно для меня. Это единственный портрет его. Зная, что доставим удовольствие многим, я и товарищ мой, Н. И. Греч, вознамерились издать оный. Знаменитый наш художник, Н. И. Уткин, исполнил наше желание. Уединенная жизнь в Персии и Грузии совершенно преобразила характер Грибоедова. Он не хотел появляться более в свете, посвятил себя наукам и, при необыкновенной памяти и прилежании, приобрел глубокие познания, продолжая изучать то, чему положены были хорошие начала профессором Буле. Грибоедов, сверх занятий изящною словесностью и поэзию, трудился беспрестанно над изучением предметов важных. Правоведение, философия, история, политические и финансовые науки составляли его всегдашнее упражнение. Он читал не для препровождения времени, но для того, чтобы научаться, и умел из всего извлекать полезное для ума и сердца. Изъясняясь приятно и правильно на всех языках, он отлично хорошо говорил по-русски, достоинство весьма редкое между образованными русскими. Красноречие его, всегда пламенное, было убедительно, потому что основывалось на здравом смысле и глубокой учености. Трудно было не согласиться с ним в мнении. Он имел особенный дар, как все необыкновенные люди, убеждать и привлекать сердца. Знать его было то же, что любить. Более всего привязывало к нему его непритворное добродушие, которое, при необыкновенном уме, действовало на сердца, как теплота на природу. От того-то, во время пребывания своего в Петербурге, Грибоедов, почувствовав ничтожность светских связей, подружился с литераторами и любителями наук и словесности, снискал их привязанность и уважение и жил только в литературном кругу. Грибоедова не умели ценить в свете, не умели ценить его и некоторые литераторы, которые думают возвыситься тем, что выходят из природного своего круга и в приемных и гостиных ищут награды за свои труды, в благосклонности людей, не постигающих другого достоинства в человеке, кроме связей, богатства и почестей. Грибоедов был выше всех этих мелочей: они казались ему смешными и жалкими, столько же, как и люди, забывающие для них предопределение таланта. Он купил познание света опытностью; чтил и уважал звание и почести в людях заслуженных и достойных и никогда не склонял чела перед временными любимцами фортуны или счастливыми пронырами. Разумеется, что с этими чувствами Грибоедов долженствовал иметь врагов. Он имел их, не сделав никому ни малейшего зла, но единственно за то, что был выше других умом и душою. За это самое Сократ испил цикуту. Грибоедов написал в это время прекрасное стихотворение на балет "Руслан и Людмила", напечатанное в "Сыне Отечества", и перевел пролог к Гетеву "Фаусту", напечатанный в альманахе "Полярная Звезда". Он отказался от намерения ехать за границу и решился возвратиться в Грузию, побывав в Южной России и в Крыму. Он любил величественную природу Грузии. Возвратясь туда, он был в экспедиции с генералом Вельяминовым против горских народов, в 1825 г., и в виду вершин Кавказа и неприятельского стана написал прелестное стихотворение "Хищники на Чегеме", напечатанное в "Северной пчеле"*. * Поводом к написанию этого стихотворения явились действия "хищнических племен" - кабардинцев и черкесов, которые в числе до 2000 человек на рассвете 29 сентября напали на станицу Солдатскую и разгромили ее.- Автограф, с которого стихотворение печаталось в "Северной пчеле", в семидесятых годах был найден в Карловском архиве Булгарина и целиком опубликован в "Русской Старине" (1874. №6. С. 279-281). (Прим. сост.) Происшествия, опечалившие Россию в конце 1825 года, потребовали присутствия его в Петербурге. Не знали Грибоедова и узнали его. Благородный образ мыслей, откровенность и чистота всех дел его и помыслов снискали ему милостивое внимание правосудного и великодушного монарха. Грибоедов имел счастье представляться государю императору и с этой минуты душою полюбил августейшего монарха, как государя и как человека. При отправлении на службу, по собственному его желанию, обратно в Грузию, Грибоедов всемилостивейше награжден чином надворного советника, 8 июня 1826 г. В это время он жил со мною, на даче, в уединенном домике на Выборгской стороне, видался только с близкими людьми, проводил время в чтении, в дружеской беседе, в прогулках и занимался музыкою. Все изящное имело доступ к душе Грибоедова, он страстно любил музыку, будучи сам искусен в игре на фортепиано. Фантазии его и импровизации отзывались глубоким чувством меланхолии. Часто он бывал недоволен собою, говоря, что чувствует, как мало сделал для словесности. "Время летит, любезный друг,- говорил он.- В душе моей горит пламя, в голове рождаются мысли, а между тем я не могу приняться за дело, ибо науки идут вперед, а я не успеваю даже учиться, не только работать. Но я должен что- нибудь сделать... сделаю!" Вот как думал Грибоедов. Он не мог без сожаления вспоминать о том, что некоторые наши писатели, особенно поэты, думают, что им должно следовать одному вдохновению и ничему не учиться. Грибоедов указывал на Байрона, Гете, Шиллера, которые от того именно вознеслись выше своих совместников, что гений их равнялся их учености. Грибоедов судил здраво, беспристрастно и с особенным жаром. У него навертывались слезы, когда он говорил о бесплодной почве нашей словесности. "Жизнь народа, как жизнь человека, есть деятельность умственная и физическая",- говорил Грибоедов. "Словесность - мысль народа об изящном. Греки, римляне, евреи не погибли от того, что оставили по себе словесность, а мы... мы не пишем, а только переписываем! Какой результат наших литературных трудов по истечении года, столетия? Что мы сделали и что могли бы сделать!.." Рассуждая о сих предметах, Грибоедов становился грустен, угрюм, брал шляпу и уходил один гулять в поле или в рощу. Мне не случалось в жизни ни в одном народе видеть человека, который бы так пламенно, так страстно любил свое отечество, как Грибоедов любил Россию. Он в полном значении обожал ее. Каждый благородный подвиг, каждое высокое чувство, каждая мысль в русском приводила его в восторг. Если бы знали враги его, раздиравшие его литературную славу, как он радовался, находя в них хорошее! Грибоедов, зная столько иностранных языков, любил читать русские книги, особенно переводы (даже самые плохие) великих писателей. Когда я изъявил ему мое удивление на этот счет, он отвечал: "Мне любопытно знать, как изъяснены высокие мысли и наставления мудрецов, и может ли понимать их класс народа, не знающий иностранных языков? Это археологические и этнографические изыскания, любезный друг",- прибавил он с улыбкою. Грибоедов чрезвычайно любил простой русский народ и находил особенное удовольствие в обществе образованных молодых людей, не испорченных еще искательством и светскими приличиями. Он находил особенное наслаждение в посещениях храмов Божьих. Кроме христианского долга, он привлекаем был туда особенным чувством патриотизма. "Любезный друг! - говорил он мне.- Только в храмах Божьих собираются русские люди; думают и молятся по-русски. В русской церкви, я в отечестве, в России! Меня приводит в умиление мысль, что те же молитвы читаны были при Владимире, Димитрии Донском, Мономахе, Ярославе, в Киеве, Новгороде, Москве; что то же пение трогало их сердца, те же чувства одушевляли набожные души. Мы русские только в церкви,- а я хочу быть русским!.." Но эта любовь к отечеству не заставляла его ненавидеть чужеземцев, подобно тем грубым невеждам, которые почитают врагом каждого, кто не родился на берегах Волги или Оки. Напротив того, Грибоедов радовался, когда чужеземец посвящал свои таланты на пользу России, и был признателен к каждому, оказавшему услуги его отечеству. Разумеется само по себе, что Грибоедов не почитал чужеземцами жителей областей, присоединенных к России оружием или трактатами. Такая мысль не может родиться в голове образованного человека. Но как всякий человек имеет свой особенный образ мыслей, то он любил более славянские поколения и желал, чтобы из двух человек одинакового достоинства соплеменник предпочитаем был иноплеменнику. Грибоедов вообще не любил разделения между славянскими племенами и почитал их одною семьею. Ему нравилась мысль моя: что все славянские поколения родные сестры, из которых одна замужем за единоплеменником, другая - за немцем, третья - за турком, но это не должно препятствовать родственной любви и согласию. Приехав в Грузию при начале войны с Персией, Грибоедов находился при особе графа Паскевича-Эриванского, своего родственника, любившего его, как родного брата. Деятельность графа и пламенное желание быть полезным тому краю обрадовали Грибоедова и заставили его трудиться. Я намерен сообщить здесь отрывки из нескольких его писем, в которых изображается характер и душа Грибоедова лучше, нежели в чужом описании. Вот что он писал ко мне из Тифлиса, от 16 апреля 1827: "Любезный друг, Фаддей Бенедиктович! Прежде всего просьба, чтобы не забыть, а потом уже не благодарность за дружеское твое внимание к скитальцу в восточных краях. Пришли мне, пожалуйста, статистическое описание, самое подробнейшее, сделанное по лучшей, новейшей системе, какого-нибудь округа Южной Франции, или Германии, или Италии (а именно, Тосканской области, коли есть, как края наиболее возделанного и благоустроенного), на каком хочешь языке, и адресуй в канцелярию главноуправляющего, на мое имя. Очень меня обяжешь. Я бы извлек из этого таблицу не столь многосложную, но по крайней мере порядочную, которую бы разослал к нашим окружным начальникам, с кадрами, которые им надлежит наполнить*. * Пропущена фраза: "А то с этим невежественным чиновным народом век ничего не узнаешь, и сами они ничего знать не будут". (Прим. сост.) ...При Алексее Петровиче у меня много досуга было, и если я немного наслужил, так вдоволь начитался. Авось теперь, с божиею помощию, употреблю это в пользу.- Стихов Жандра в первом номере я нигде не мог отыскать; ты не прислал мне; а другие - "К Музе" я, еще не зная чьи они, читал здесь вслух у Ховена и уверен был, что это произведение человека с большим дарованием. Я надеюсь, что воротясь из похода, как-нибудь его сюда выпишу. Не могу довольно я отблагодарить тебя за прежнее твое письмо и за присылку журналов. Желал бы иметь целого Годунова*... В первой сцене Бориса мне нравится Пимен-старец... Не ожидай от меня стихов; горцы, персияне, турки, дела управления, огромная переписка нынешнего моего начальника поглощают все мое внимание. Не надолго, разумеется: кончится кампания, и я откланяюсь. В обыкновенные времена никуда не гожусь: и не моя вина: люди мелки, дела их глупы, душа черствеет, рассудок затмевается, и нравственность гибнет без пользы ближнему. Я рожден для другого поприща... I глава твоей "Сиротки"** так с натуры списана, что (прости, душа моя) невольно подумаешь, что ты сам когда-нибудь валялся с кудлашкой. Тьфу пропасть! Как это смешно, и жалко, и справедливо***... Многие просят, чтобы ты непременно продолжал и окончил эту повесть". * Трагедия "Борис Годунов", соч. А. С. Пушкина, находящаяся в рукописи. (Прим. сост.) ** В романе "Иван Выжигин". Тогда я сочинял сей роман и напечатал 1 главу в "Сыне Отечества". *** Булгариным пропущена фраза, характеризующая круг его читателей: "Я несколько раз заставал моего Александра, когда он это читал вслух своим приятелям". (Прим. сост.) Наконец, началась война. Грибоедов был безотлучно при графе Паскевиче- Эриванском, охотно переносил труды военные и не прятался от опасностей. Он прослужил кампанию, как отличный гражданский чиновник и как храбрый воин*. По представлению графа, он награжден был за отличие чином коллежского советника, в декабре 1827 г. Он был послан в лагерь Аббаса-Мирзы для переговоров о мире и имел с ним занимательные сношения. При заключении Туркманчайского трактата, Грибоедов трудился беспрерывно и оказал важные услуги. В награду за сие, он избран был графом Паскевичем-Эриванским поднести мирный трактат государю императору. *Вот черта, характеризующая Грибоедова. В последнюю Персидскую войну он проезжал верхом, вместе с князем Италийским, графом Суворовым-Рымникским, внуком великого, под выстрелами неприятельских орудий. Ядро оконтузило лошадь кн. Суворова, и она в испуге поднялась на дыбы. Грибоедов, любя князя и думая в первую минуту, что он ранен, пришел в некоторое смущение. Полагая, что страх вкрался в его душу, он решился наказать себя. При первом представившемся случае сел на батарею и выдержал, не сходя с места, 124 неприятельских выстрела, чтобы освоиться с ядрами, как он говорил. В Петербурге получено было прежде известие, что Грибоедов отправился с трактатом в Петербург. Дурная дорога воспрепятствовала ему прибыть в срочное время для курьерской езды. С нетерпением ожидали его. Не могу без умиления вспомнить о той радостной минуте, в которую я встретил его. По какому-то инстинкту, я несколько дней сряду ходил в заездный дом Демута и ожидал моего друга. Наконец, 14 марта, около полудня подъехала кибитка, и я принял его в мои объятия... Мы плакали, как дети, от радости!..* * В прибавлении к № 32 "Северной пчелы" на 1828 год, выпущенном 15 марта, Булгарин напечатал заметку о приезде Грибоедова. (Прим. сост.) Государь император наградил по-царски Грибоедова: пожаловал ему чин статского советника, орден св. Анны 2-й степени с алмазами, медаль за Персидскую войну и 4000 червонных2. В апреле сего же 1828 г. мудрый монарх наш благоволил назначить его полномочным министром при дворе персидском. Все предвещало счастливый успех. Грибоедов знал персидский язык, страну, нравы и обычаи, характер двора и главнейших сановников. Грибоедов вовсе не предугадывал о сем блестящем назначении и намеревался выйти в отставку, посвятить себя совершенно наукам и словесности и поселиться со мною, по крайней мере на некоторое время, возле ученого Дерпта, в моем тихом убежище**. Мы утешались этой мыслью, делали планы, как будем провожать время, как будем ездить в гости в Москву, в Петербург, в деревню к С. Н. Бегичеву и проч. Повинуясь воле государя и желая служить ему усердно, Грибоедов отсрочил свое намерение жить для науки и словесности, но не отказался от них совершенно. Пламенея ревностию к службе, он, однако же, с мрачным предчувствием вспоминал о Персии и предсказывал, что не возвратится оттуда, что там должен окончить жизнь, в отдалении от милых сердцу, и часто повторял: "Там моя могила! Чувствую, что не увижу более России!.." * Любопытные дополнения к этим строкам имеются в письме Булгарина к шефу жандармов А. X. Бенкендорфу, сохранившемся в черновой копии в архиве Ф. В. в Карлове близ Дерпта: "Когда Грибоедов приехал в Петербург с Туркманчайским трактатом и получил от щедрот государя императора 4000 червонных, то тотчас же отдал мне деньги на сохранение. Князь (В. Ф.) Одоевский (служащий в иностранной цензуре), пришед в квартиру Грибоедова, удивился, застав меня считающего деньги хозяина квартиры. Я посоветовал другу моему составить капиталец, и он отдал мне 36000 рублей для сохранения. Между тем, прежде нежели разменяли червонцы и положили деньги в ломбард, Грибоедов имел нужду одеться, жить и уплатить кое- какие должки, взял у меня 5000 рублей с тем, чтобы возвратить при получении жалования до отъезда в Москву или после. Не надеясь даже быть посланником, он хотел ехать на лето со мною в деревню мою". См.: П и к с а н о в Н. К. Столкновение Булгарина с матерью Грибоедова // Русская старина. 1905. № 12. С. 710-711. ** В имении Булгарина, Карлове. (Прим. сост.) Из прощального письма в деревню, к жене моей, которую он любил как сестру, можно видеть его предчувствия и надежды. "Прощайте, милый друг, прощайте! Расстаюсь с вами на три года, а может быть - навсегда! О боже! неужели я должен навсегда остаться в стране, чуждой моим чувствованиям! Я еще не теряю надежды укрыться в вашем Карлове, от всего, что тяготит меня в жизни! Но когда? Еще далеко до этого! В ожидании, прощайте, и будьте счастливы. С. П. Б. 5 июня 1828 г.*". * Этим днем и датирована надпись Грибоедова "Горе от ума", оставленной им Булгарину; об этой рукописи Булгарин писал позже: "Грибоедов, уезжая посланником в Персию, дал мне полное право собственности собственноручною надписью на подлинной комедии и особою формальною бумагою"; см.: Письмо Ф. В. Булгарина к Михаилу Александровичу (Дондукову-Корсакову) из Петербурга от 1 марта 1832 года // Библиографические Записки. 1859. № 20. Столб. 621.- Исследование Булгаринского списка см. в книге Н. К. Пиксанова "Творческая история "Горя от ума". М., 1928. (Прим. сост.) Во время военных и дипломатических занятий Грибоедов, в часы досуга, уносился душою в мир фантазий. В последнее пребывание свое в Грузии он сочинил план романтической трагедии и несколько сцен вольными стихами с рифмами. Трагедию назвал он "Грузинская ночь"; почерпнул предмет оной из народных преданий и основал на характере и нравах грузин. Вот содержание: один грузинский князь за выкуп любимого коня отдал другому князю отрока, раба своего. Это было делом обыкновенным, и потому князь не думал о следствиях. Вдруг является мать отрока, бывшая кормилица князя, няня дочери его; упрекает его в бесчеловечном поступке; припоминает службу свою и требует или возврата сына, или позволения быть рабою оного господина, и угрожает ему мщением ада. Князь сперва гневается, потом обещает выкупить сына кормилицы, и, наконец, по княжескому обычаю - забывает обещание. Но мать помнит, что у нее отторжено от сердца детище, и, как азиатка, умышляет жестокую месть. Она идет в лес, призывает Дели, злых духов Грузии*, и составляет адский союз на пагубу рода своего господина. Появляется русский офицер в доме, таинственное существо по чувствам и образу мыслей. Кормилица заставляет Дели вселить любовь к офицеру, к питомице своей, дочери князя. Она уходит с любовником из родительского дома. Князь жаждет мести, ищет любовников и видит их на вершине горы Св. Давида. Он берет ружье, прицеливается в офицера, * У Грибоедова - это духи ведьмы Али. В статье Н. Берзенова "О грузинской медицине" имеется следующая характеристика духов Али: "Есть молитва, в которой гном, известный у грузин под именем Али (буквально - пламень), обрисован рельефно. По народному поверью, Али - дух женского пола, и он в особенности преследует родильниц; часто является он им в образе повивальных бабок, умерщвляет дитя, а родильницу уводит и бросает в реку... Сказывают, были и теперь будто бы есть неустрашимые люди, которым удавалось поймать Али и держать ее несколько лет в услужении; уверяют, что она невольно делается рабой того, кто отрежет у ней косу, а так как Али часто расчесывает свои волосы на пустынном берегу реки, то это можно сделать при известных условиях". У Али "зубы словно кабаньи клыки, а коса во весь рост, и говорит-то она хотя языком человеческим, но все наоборот, и вся она создана будто наизнанку, и все члены у ней будто выворотные" - см. "Кавказский календарь" на 1857 г., но Дели несут пулю в сердце его дочери. Еще не свершилось мщения озлобленной кормилицы! Она требует ружья, чтобы поразить князя,- и убивает своего сына. Бесчеловечный князь наказан небом за презрение чувств родительских и познает цену потери детища. Злобная кормилица наказана за то, что благородное чувство осквернила местью. Они гибнут в отчаянии. Трагедия, основанная, как выше сказано, на народной грузинской сказке, если б была так окончена, как начата, составила бы украшение не только одной русской, но и всей европейской литературы. Грибоедов читал нам наизусть отрывки, и самые холодные люди были растроганы жалобами матери, требующей возврата сына у своего господина. Трагедия сия погибла вместе с автором!..* *Это не совсем так. Отрывки из "Грузинской ночи" сохранились в "Черновой тетради" Грибоедова, бывшей в руках у Д. А. Смирнова, напечатавшего эти отрывки в своей статье в "Русском слове" (1859. N° 5. С. 89-95 и 115-116). В позднейших перепечатках этих воспоминаний Булгарин сделал следующее примечание: "Ныне (в ноябре 1830 года) получил я известие, что отрывки из сей трагедии и некоторые другие сочинения Грибоедова уцелели". (Прим. сост.) Н. И. Греч, услышав отрывки из этой трагедии и ценя талант Грибоедова, сказал в его отсутствии: "Грибоедов только попробовал перо на комедии "Горе от ума". Он займет такую степень в литературе, до которой еще никто не приближался у нас: у него, сверх ума и гения творческого, есть - душа, а без этого нет поэзии!" Наконец, Грибоедов поехал к своему назначению, но по обстоятельствам не мог отправиться прямо в Персию и должен был свидеться прежде с графом Паскевичем- Эриванским. Отрывки из двух писем ко мне покажут, как Грибоедов смотрел на дела и какими чувствами одушевлялось его русское сердце. "Ставрополь, 27 июня 1828 г. Любезнейшая Пчела! Вчера я сюда прибыл с мухами, с жаром, с пылью! Пустил бы я на свое место какого-нибудь франта, охотника до почетных назначений, Dandy петербургского, Bondsstreet - Невского проспекта, чтобы заставить 2 В "Записках моей жизни" Н. И. Греч, между прочим, пишет о Булгарине: "В моем доме он узнал Бестужевых, Рылеева, Грибоедова, Батенкова, Тургеневых и пр.- цвет умной молодежи". (Прим. сост.) его душою полюбить умеренность в желаниях и неизвестность. Здесь меня задерживает приготовление конвоя. Как добрый патриот, радуюсь взятию Анапы. С этим известием я был встречен тотчас при въезде. Нельзя довольно за это благодарить бога тому, кто дорожит безопасностью здешнего края. В последнее время закубанцы сделались дерзки, до сумасбродства, переправились на нашу сторону, овладели несколькими постами, сожгли Незлобную, обременили себя пленными и добычею. Наши пошли к ним наперерез с 1000 конными и с 4-мя орудиями, но не поспели. Пехота стала действовать отдельно, растянулась длинною цепью тогда, как донской полковник Родионов предлагал, соединившись, тотчас напасть на неприятеля, утомленного быстрым переходом. Горцы расположены были табором в виду, но, заметив несовокупность наших движений, тотчас бросились в шашки, не дали ни разу выстрелить орудию, бывшему при пехотном отряде, взяли его и перерубили всех, которые при нем были, опрокинули его вверх колесами и поспешили против конного нашего отряда. Родионов удержал их четырьмя орудиями; потом хотел напасть на них со всеми казаками линейными и донскими, но, не быв подкреплен, ударил на них только с горстью донцев своих и заплатил жизнию за великодушную смелость. Ему шашкою отхватили ногу, потом пулею прострелили шею: он свалился с лошади и был изрублен. Однако отпор этот заставил закубанцев бежать от Горячих Вод, которым они угрожали нападением. Я знал лично Родионова: жаль его, отличный офицер, исполинского роста и храбрейший. Тело его привезли на Воды. Посетители сложились, чтобы сделать ему приличные похороны, и провожали его, как избавителя, до могилы. Теперь, после падения Анапы, все переменилось: разбои и грабительства утихли, и тепловодцы, как их здесь называют, могут спокойно пить воду и чай. Генерал Эммануэль отправился в Анапу, чтобы принять присягу от тамошних князей. На дороге с той стороны Кубани, толпами к нему выходили навстречу все горские народы с покорностию и подданством. Опять повторяю, что выгоды от взятия Анапы неисчислимы... Прощай. Лошади готовы. Коли к моему приезду гр. Эриванский возьмет Карс, то это немало послужит в пользу моего посольства. Здесь я уже в его улусах; все меня приветствуют с новым начальником. Говорят, что он со всеми ласков, добр, внимателен, и бездну добра делает частного и общего. А у нас чиновники народ добрый! Прощай, еще раз, любезный друг". Сообщив известие для "Северной Пчелы" о взятии Карса, Грибоедов приписал следующее: "Ура! Любезнейший друг! мои желания и предчувствия сбылись. Карс взят штурмом. Читай реляцию и проповедуй ее всенародно. Это столько чести приносит войску и генералу, что нельзя русскому сердцу не прыгать от радости. У нас здесь все от славы с ума сходят. Верный друг твой А. Г. Владикавказ, 30 июня 1828 г." Грибоедов, будучи в последний раз в Петербурге, открылся верным друзьям своим, что он любит. Он был как родной в доме той, которая занимала его сердце, видел ее ребенком и привык обходиться с нею, как с меньшою сестрою. В Петербурге он не знал еще, что сделает с собою, но одна минута решила судьбу его. Сообщаю любопытное письмо его ко мне по сему предмету. Это самый верный отпечаток сердца Грибоедова и его самобытного, необыкновенного характера. Читая это письмо - кажется, видишь его! "Биваки при Казанче, на турецкой границе, 24 июля 1828 г. Любезный друг! пишу к тебе под открытым небом, и благодарность водит моим пером: иначе никак бы не принялся за эту работу, после трудного дневного перехода. Очень, очень знаю, как дела мои должны тебе докучать. Покупать, заказывать, отсылать! Я тебя из Владикавказа уведомил о взятии Карса. С тех пор прибыл в Тифлис. Чума, которая начала свирепствовать в действующем отряде, задержала меня на месте; от графа Паскевича ни слова, и я пустился к нему наудачу. В душной долине, где протекают Храм и Алгет*, лошади мои стали; далее, поднимаясь к Шулаверам, никак нельзя было понудить их идти в гору. Я в реке ночевал; рассердился, побросал экипажи, воротился в Тифлис, накупил себе верховых и вьючных лошадей, с тем чтобы тотчас пуститься снова в путь, а с поста казачьего отправил депешу к графу... Это было 16-го. В этот день я обедал у старой моей приятельницы А<хвердовой>, за столом сидел против Нины Чавчавадзевой, все на нее глядел, задумался, сердце забилось; не знаю, беспокойство ли другого рода, по службе, теперь необыкновенно важной, или что другое, придало мне решительность необычайную: выходя из-за стола, я взял ее за руку и сказал ей: "Venez avec moi, j'ai quelque chose a vous dire!" Она меня послушалась, как и всегда: верно, думала, что я ее усажу за фортепиано,- вышло не то. * В публикации "Русской старины" Араке и Алгетла. (Прим. сост.) Дом ее матери возле; мы туда уклонились, вошли в комнату; щеки у меня разгорелись, дыханье занялось; я не помню, что я начал ей говорить, и все живее и живее; она заплакала, засмеялась... потом к матушке ее, к бабушке, к ее второй матери Пр. Н. А<хвердовой>; нас благословили...; отправил курьера к ее отцу, в Эривань, с письмами от нас обоих и от родных. Между тем вьюки мои и чемоданы изготовились, все вновь уложено на военную ногу; во вторую ночь я без памяти, от всего, что со мною случилось, пустился опять в отряд, не оглядываясь назад. На самой крутизне Безобдала гроза сильнейшая продержала нас всю ночь: мы промокли до костей. В Гумрах я нашел, что уже сообщение с главным отрядом прервано. Граф оставил Карский Пашалык, и в тылу у него образовались толпы турецких партизанов; в самый день моего приезда была жаркая стычка, у Басова черноморского полка, в горах за Арпачаем. Под Гумрами я наткнулся на отрядец из 2-х рот Козловского, 2- х рот 7-го карабинерного и 100 человек, выздоровевших; все это назначено на усиление главного корпуса; но не знал, куда идти; я их тотчас взял всех под команду, 4-х проводников из татар, сам с ними и с казаками впереди, и вот уже второй день веду их под Ахалкалаки; всякую минуту ожидаем нападения. Коли в целости доведу, дай Бог. Мальцев в восхищении: воображает себе, что он воюет. В Гумрах же нагнал меня ответ от князя Чавчавадзева-отца из Эривани: он благословляет меня и Нину и радуется нашей любви.- Хорошо ли я сделал? Спроси милую мою В<арвару> С<еменовну> и Андрея*. Но не говоря Р<одофиникину>**, он вообразит себе, что любовь заглушит во мне чувство других моих обязанностей. Вздор. Я буду вдвое старательнее служить, за себя и за нее". * В. С. Миклашевич и А. А. Жандр - друзья Грибоедова. (Прим. сост.) ** К. К. Родофиникин, директор азиатского департамента Министерства иностранных дел, с которым Грибоедов не ладил, так как расходился с ним во взглядах на задачи русской политики в Персии. (Прим. сост.) По возвращении в Тифлис, Грибоедов писал ко мне: "Строфы XIII, XIV, XV*. Промежуток 1 - 1/2 месяца. Дорогой мой Фаддей! Я по возвращении из действующего отряда сюда в Тифлис 6-го августа занемог жестокою лихорадкою. * Эти строфы и точки поставлены Грибоедовым в шутку, в подражание модным поэмам. К 22-му получил облегчение. Нина не отходила от моей постели, и я на ней женился. Но в самый день свадьбы, под венцом уже, опять посетил меня пароксизм, и с тех пор нет отдыха: я так исхудал, пожелтел и ослабел, что, думаю, капли крови здоровой во мне не осталось". Наконец, он отправился с супругою в Тегеран. Мрачные предчувствия стесняли сердце его более, нежели когда-нибудь, и он с каждым днем становился все грустнее, как будто знал, что приближается к гробу. Выписки из письма его к почтенной даме, которую он любил как мать, к В. С. М<иклашевиче>вой, дадут полное понятие о том, что происходило в душе его. "Эчмядзин, 17 сент. 1828 г. Друг мой, В<арвара> С<еменовна>! Не пеняйте же на долгое мое молчание, милый друг; видите ли, в какую для меня необыкновенную эпоху я его прерываю. Женат, путешествую с огромным караваном, 110 лошадей и мулов, ночуем под шатрами, на высотах гор, где холод зимний. Нинуша моя не жалуется, всем довольна и весела: для перемены бывают нам блестящие встречи, конница во весь опор несется, пылит, спешивается и поздравляет нас с щастливым прибытием туда, где бы вовсе быть не хотелось. Ныне нас принял весь клир монастырский в Эчмядзине, с крестами, иконами и хоругвями, пением, курением; и здесь, под сводами этой древней обители, первое мое помышление об вас и Андрее. Помиритесь с моей ленью. Как все это случилось! Где я, что и с кем!..2 Но мне простительно ли, после стольких опытов, стольких размышлений, вновь бросаться в новую жизнь, предаваться на произвол случайностей и все далее от успокоения души и рассудка! А независимость, которой я такой был страстный любитель? Исчезла, может быть, навсегда, и как ни мило и утешительно делить все с прекрасным, воздушным созданием, но это теперь так светло и отрадно, а впереди так темно, неопределенно!! Всегда ли так будет!! Бросьте вашего Трапёра и Куперову Praire, мой роман живой у вас перед глазами и во сто крат занимательнее: главное в нем лицо, друг ваш, неизменный в своих чувствах, но в быту, в роде жизни, в различных похождениях, непохожий на себя прежнего, на прошлогоднего, на вчерашнего даже; с каждою луною со мной сбывается что-нибудь, о чем не думал, не гадал". "Табриз, 3 декабря. Как я себя виню, что не послал вам написанных строчек три месяца назад! Вы бы не сердились на меня, а теперь, верно, разлюбили, и правы. Не хочу оправдываться. Андрей! Ты помоги мне умилостивить нашего общего друга. Хорошо, что вы меня насквозь знаете, и не много надобно слов,, чтобы согреть в вас те же чувства, ту же любовь, которые от вас, моих милых, нежных друзей, я испытывал в течение стольких лет - и как нежно и как бескорыстно! Верно, сами догадаетесь, неоценная В<арвара> С<еменовна>, что я пишу к вам не в обыкновенном положении души. Слезы градом льются... Неужели я для того рожден, чтобы всегда заслуживать справедливые упреки за холодность (и мнимую притом), за невнимание, за эгоизм от тех, за которых бы охотно жизнь отдал. Александр наш что должен обо мне думать!* И это кроткое, тихое создание, которое теперь отдалось мне на всю мою волю, без ропота разделяет мою участь** и страдает самою мучительною беременностию: кто знает, может быть, я и ее оставлю, сперва по необходимости, по так называемым делам, на короткое время, но после время продлится, обстоятельства завлекут, забудусь, не стану писать; что проку, что чувства мои неизменны, когда видимые поступки тому противоречат? Кто поверит!.." *Декабрист А. И. Одоевский, за которого Грибоедов безрезультатно хлопотал перед Паскевичем; см.: П и к с а н о в Н. К. К характеристике Грибоедова. Поэт и ссыльные декабристы // Русские ведомости. 1911. №263. (Прим. сост.) ** В письме: "ссылку". (Прим. сост.) Сбылись предчувствия Грибоедова: он погиб жертвою народного неистовства в Тегеране. Не имея официальных известий о сем ужасном происшествии, я не могу писать об этом. Знаю только, что вражда возникла за армян, русских подданных, которые укрывались в доме посланника. Не только русские, но и добрые персияне, знавшие Грибоедова, сожалеют о нем. Целая Грузия оплакивает Грибоедова*. * В следующей книжке сообщу описание похорон его, доставленное мне из Тифлиса: читатели увидят, как целая страна любила и уважала Грибоедова. Соч. (Это анонимное "Описание последнего долга, отданного Грибоедову в Тифлисе", принадлежащее перу В. Н. Григорьева; см. ниже). Известие о смерти Грибоедова привезено в С.-Петербург 14 марта 1829 г., того же самого числа, ровно через год, когда он приехал с трактатом Туркманчайским! Раны сердца моего растворились... я не могу писать более... писал только для друзей, для знавших Грибоедова, в надежде, что все добрые, чувствительные люди извинят несвязность, сбивчивость этой статьи. Я был сам не свой! Мог ли я думать о холодных людях? * Излишняя и порой казавшаяся неискренней чувствительность Булгарина в его эпоху вызывала иронические замечания в рецензиях. Вот, например, отрывок из рецензии "Северного Меркурия", подписанной буквой Ф. (М. А. Бестужева-Рюмина) на отдельный оттиск воспоминаний Булгарина: "Многие невольно могут подумать, что начало и конец этой статьи переделаны автором в прозу из элегии какого-нибудь слезливого романтика, уволенной Ф<аддеем> В<енедиктовичем> от помещения в "Сыне Отечества". Излишняя плаксивость приторна в стихах, а еще более в прозе. Зачем бы, кажется, во вступлении в статью предварять Фад. Вен. своих читателей, что он при воспоминании о Грибоедове всегда плачет; а при заключении статьи своей упоминать, что раны сердца его растворились?.. Наставленные в сих местах точки слились с пера почтенного автора как бы взамен слезинок его". См.: Северный Меркурий. 1830. № 62. 23 мая. С. 245- 247. (Прим. сост.) КАК ЛЮДИ ДРУЖАТСЯ (Справедливый рассказ) Мы уже до того дожили на белом свете, что философы и моралисты усомнились в существовании дружбы, а поэты и романисты загнали ее в книги и так изуродовали ее, что кто не видал ее в глаза, тот никоим образом ее не узнает. В самом деле, неужели можно назвать священным именем дружбы эти связи, основанные на мелких расчетах самолюбия, эгоизма или взаимных выгод? Мы видим людей, которые живут двадцать, тридцать лет в добром согласии, действуют заодно, никогда не ссорятся, доверяют один другому, и говорим, вот истинные друзья. Таких друзей много. Есть люди, которые входят в тесный союз, с тем чтобы ненавидеть третьего и вредить ему. И этот союз называют в свете дружбою! Есть сто различных родов подобной дружбы, и вы от подобных друзей услышите повторение избитых речений: "Чтобы узнать человека, надобно съесть с ним две бочки соли". Испытанные друзья! Другой вам скажет: "Деньги оселок дружбы, а мы уже не один миллион разделили согласно". О, нежные друзья! "Я и дети мои обязаны другу моему местами и наградами. Он воспользовался милостью своего покровителя и облагодетельствовал нас". Тут нет уже дружбы. Дружба не вмешивается ни в дела, ни в расчеты. Да что ж такое дружба? Право, не умею истолковать. Нет никакого сомнения в том, что все мы, т. е. люди, чрезвычайно любим себя и ужасно нравимся самим себе. Дружба есть волшебство, чародейство. Посредством непостижимого очарования дружба представляет нам вас самих в другом лице и вы привязываетесь к этому лицу, как к самому себе: вот вам и дружба. Друг ваш не похож на вас, ни лицом, ни нравом, нет нужды. В вас самих лета и болезнь изменяют лицо, вы сами не всегда одинакового нрава. Но главное: чувствования и образ мыслей у вас и друга одни и те же. Вот где моральное тождество мыслей и сходство. Вы скажете: мало ли людей с одним образом мыслей и с одними чувствованиями; неужели все это друзья? Дело в том, что эти чувствования и мысли не стоят гроша. Дружба не принимает чувствований и мыслей на вес, на меру и по тарифу. Истинные друзья могут ссориться между собою, гневаться один на другого, даже бранить друг друга, точно так же, как мы бываем недовольны собою, гневаемся на себя и сознаемся в своих ошибках. Сказать о друге: он не способен ни к чему дурному, а в этом случае поступил неблагоразумно, есть то же, что сказать: сознаюсь, что я поступил неосторожно. Вы будете ссориться, гневаться и будете душевно любить друг друга... Это настоящая дружба, а дружба есть точь-в-точь любовь. Истинной любви нет без дружбы, а дружбы - без любви. Но как люди дружатся? Уже верно не за шампанским, не за красным сукном, не в беседах и не вследствие долговременного испытания. Сошлись, увиделись и полюбили друг друга навеки... За что? А бог знает... так... ни за что. Ему что-то во мне понравилось; мне нравится в нем все, голос, приемы, движения, мысли, чувства, образ изъяснения. Наконец, чем долее мы узнаем друг друга, тем более привязываемся, и все-таки не зная за что. Если он имеет сатирический дух, то даже замечает мои смешные стороны и хохочет. На другого я бы гневался, а с ним хохочу сам над собою, подшучиваю над ним... то есть: мы думаем и чувствуем вслух, разделяем все, не думая о разделе, доверяем вполне друг другу, не помышляя о доверенности и недоверчивости, а все это потому, что в нем я вижу себя и притом в лучшем виде. Я уверен даже, что он лучше меня, т. е. это я в праздничном наряде. Я вам расскажу, как я подружился... Я жил в Варшаве, на Свентоюрской улице, в небольшом каменном доме на улицу, принадлежавшем в то время почтенному старику немцу, Г. Каминскому, который каждый праздник присылал мне цветов из своего садика и удивлялся, что я предпочитаю прогулки в поле и в лесу на Белянах, на Воле и т. п. спокойному наслаждению видом цветов и зелени из его беседки. В один день, когда тучи угрожали дождем, я, вместо обыкновенной прогулки за город, пошел в ближайший публичный сад, называемый садом Красинского. Это было в 8 часов утра. Прогуливающихся не было вовсе. Обошед несколько раз весь сад, я сел отдохнуть на скамье. На другом конце сидел молодой человек, в гусарском долмане, с унтер- офицерскими галунами. Он был бледен, как труп. На лице его изображались яркими чертами недуг телесный и скорбь душевная. Взор его был полупомеркший. Но лицо его сохраняло остатки красоты необыкновенной. Черты его имели правильную азиатскую форму; черные волосы вились в кудри, и в физиономии отражались ум и добродушие. Ему было около двадцати лет. Пушок едва твердел на усах. Взглянув на него несколько раз, я не мог отвести от него взоров моих. Сердце мое сжималось, смотря на его страдание. И я так же, почти в детских летах, ходил в уланской куртке, по свету, за тридевять земель в тридесятое царство. Я знал, что такое чужая сторона, чужие люди. Кому призреть больного юношу на чужбине. У него, быть может, есть мать, есть сестра, которые бы пеклись о нем, если б недуг посетил его под родительским кровом... А здесь госпиталь... Бедный юноша. Мне стало жалко, и я заговорил с ним. Я узнал, что он родом из самой Москвы, где имеет родителей, и что он определился в И<ркутский> гусарский полк юнкером, в 1812 году, но не попал в действующую армию и теперь находится в резервном кавалерийском корпусе под начальством генерала Кологривова. Этот гусарский полк стоял, не помню, возле Ковно или Бреста (теперь этому минуло 20 лет)*. Юнкер отпросился для излечения в Варшаву, надеясь найти здесь одного майора, знакомого с его родителями, и занять у него денег, пока пришлют ему из дому. По несчастью, майор выехал из Варшавы, а между тем болезнь усиливалась, итак, бедный юнкер решился идти в госпиталь. Я предложил ему мою квартиру и, водясь дружески с медиками от самой молодости (потому что между ними всегда более образованных людей), обещал ему доставить хорошего доктора. "Но у меня вовсе нет денег",- сказал юнкер. "А на что вам они",- отвечал я. "Доктор мне приятель, да и притом он и без того не взял бы ни копейки, ни миллиона с бедного воина. Лекарство даст нам каждый аптекарь, а на прочее... Бог даст! Пойдемте со мною. Я живу близехонько". Он пожал мою руку, со слезами на глазах, и мы отправились. * Иркутский гусарский полк под командой генерала Кологривова находился в Брест- Литовске летом 1814 года. (Прим. сост.) Я велел моему слуге принести с постоялого двора чемодан моего больного приятеля, сладил ему походную постель, поместил в моей спальне, а сам перенесся в так называемую гостиную, призвал доктора, и дело пошло на лад. Кухарка моего хозяина стряпала для больного суп и бульон; я с моим слугою (честным и израненным отставным уланом) ухаживал за больным. С первого дня переселения ко мне юноша лег в постель и три месяца не вставал. Усилия медицины были бесполезны. Открылась жестокая чахотка, и он умер... В течение трех месяцев я часто беседовал с ним. Он был чрезвычайно образован, начитан, имел удивительную память и был пристрастен к словесности, к поэзии, любил все высокое, благородное. Рассказывая мне о Москве, о своей жизни, он с восторгом говорил об одном молодом офицере своего полка, которого он знал в Москве, еще будучи в пансионе. Из дружбы к этому офицеру он пошел в военную службу и ему обязан был всем своим образованием, любовью к изящному, высокому, к поэзии природы. Мой жилец писал несколько раз к этому офицеру и однажды получил от негр письмо, в котором он уведомлял его, что приедет к нему в Варшаву. Больной прижимал это письмо к устам, плакал от радости... Я удивлялся этой необыкновенной привязанности и утешался. Моему сердцу было теплее. Наконец, протекло лет шесть; я уже был в Петербурге и занимался словесностью, издавал "Северный архив". Однажды прихожу к другу и товарищу моему, Н. И. Г<речу> и нахожу у него незнакомого человека. Добродушный хозяин познакомил нас по-своему, т. е. таким образом, что мы знали, с первой минуты, как обойтись друг с другом. Мой новый знакомец был тогда не тот человек, каким он сделался после. Но бессмертие уже было в его портфеле. Услышав первый раз его фамилию, мне показалось, будто где-то и когда-то я слышал об ней, но не мог вспомнить. Мы стали разговаривать, и в первую четверть часа стали называть друг друга ты*, не зная сами и не постигая, каким образом мы дошли до этой фамильярности. Ничего не помню, а помню только, что мы несколько раз пожимали друг другу руки и обнимались. Я просто влюбился в моего нового знакомца... Это был Грибоедов. * Свидетель Н. И. Г<реч>. С ним мы сошлись почти так же. В первую четверть часа подружились, и вот этому уже прошло семнадцать лет. Жесточайшие мои противники литературные были старые приятели, родственники или даже питомцы Грибоедова. Он даже хотел помирить меня с одним из них, воображая, что у этого человека душа Грибоедова... он ошибся. Все, что окружало Грибоедова, говорило ему противу меня, потому что я тогда занимался литературной критикой, я говорил резкие истины. За дружбу со мной Грибоедов приобрел даже литературных врагов; он хохотал и говорил только: хороши ребята! Грибоедова просили, чтобы он развязался со мною... Он улыбался и сидел у меня по восьми часов сряду. Признаюсь, что зато и я никогда не любил никого в мире больше Грибоедова, потому что не в состоянии любить более, почитая это невозможностью. Право, не знаю, люблю ли я более детей моих... Я люблю их как Грибоедова, а Грибоедова любил как детей моих, как все, что есть святого и драгоценного в мире. Душа его была рай, ум - солнце. Когда он отправлялся последний раз в Персию, я сказал ему накануне: "Ты пойдешь высоко; я навсегда останусь там, что теперь, т. е. ничем, в полном смысле Пироновой эпитафии*. Мои противники мучат тебя..." Он быстро взглянул на меня, схватил за руку и сказал: "Ничто в мире не разлучит нас. Помнишь ли Геннис... которого ты призрел в Варшаве. Он писал ко мне о тебе2... Я давно искал тебя... Наша дружба не провалится: она имеет основание". Это собственные слова незабвенного. Ах, как малы перед ним его соперники! Он весь жил для добра и добром. * Perron the fut rien, etc. Итак, офицер, о котором говорил с восторгом мой больной жилец, к которому он писал, был Грибоедов... Как люди дружатся? Очень скоро, но прочно, когда есть основание. ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПРИЗРАКИ Прямой талант в других я вечно уважал И лишь нелепостей был искренний гонитель. Я не щадил невежд и скаредных писцов; Что делать? И теперь я всем сказать готов: Фирс - добрый человек, но глупый сочинитель. В. Пушкин Архип Фаддеевич, большой охотник до наблюдений*, просил меня однажды, чтобы я показал ему нескольких * Это письмо в печати неизвестно. (Прим. сост.) Сочинитель этой статьи излишним почитает предуведомлять своих читателей, что в ней нет никаких личностей, что имена и разговор выдуманы и на самом деле никогда не существовали. Многие молодые люди, написав несколько куплетов по инстинкту, превозносимые в кругу друзей и знакомых, осыпаемые похвалами от услужливых журналистов, почитают себя гениями, от юности бросают науки, всю жизнь проводят в бездействии и, воображая себя вдохновенными, судят обо всем решительно, пишут совершенный вздор, без всякой пользы для себя и для отечества. Но что всего хуже, эти так называемые поэты уловляют других юношей в свои сети, вперяют им лень, отвращение от науки и полезных занятий. Искоренение сего зла есть цель сей статьи. из числа поэтов подражателей, которых бессмыслице он часто удивлялся в разных журналах. Я попросил к себе на вечер четырех из числа самых отчаянных передразнивателей первоклассных наших писателей, представляющих публике лучшие их произведения вывороченными наизнанку. Эти добрые люди считают себя основателями Новой школы, потому единственно, что в нелепых своих творениях употребляют некстати некоторые новые слова и речения, кстати введенные в язык отличными писателями. Архип Фаддеевич весьма любопытствовал также узнать причину, заставившую молодых поэтов избрать путь, совершенно противоположный цели поэзии. Он, по добродушию своему, полагал, что это направление умов есть следствие нового учения или размышления. Читатель увидит, как он обманулся. В наше общество попал нечаянно один истинный литератор, г. Талантин, недавно прибывший в столицу из отдаленных стран, где он находился по службе; и он-то был причиною разговора, который я здесь помещаю. Архип Фаддеевич (обращаясь к истинному литератору). Почему вы перестали писать? Я знаю вашу комедию, видал ее на театре, читал напечатанную и всегда восхищался живостью мыслей, плавностью стихов и занимательностью положений действующих лиц. По роду своему, она, конечно, не принадлежит к первоклассным характерным комедиям, но доказывает ваши отличные способности. Я слышал от одного знатока, что у вас есть другая комедия в рукописи, которая воскресит у нас на сцене память Фон-Визина. Но неужели вы в семь лет ничего более не произвели. Скажите мне, что вы делали? Талантин. Учился! Лентяев, Неучинский, Фиялкин, Борькин (вместе) Ха, ха, ха. А р х. Ф а д. Что вы здесь находите смешного? Лентяев. Разве надобно учиться, чтоб быть поэтом? Талантин. Точно так, как надобно учиться, чтоб быть музыкантом, скульптором, живописцем. Талант есть способности души принимать впечатления и живо изображать оные: предмет, природа, а посредник между талантом и предметом - наука. (Все, исключая меня и А р х. Ф а д., смеются.) Лентяев. Какой вздор! Я вам докажу собою, что науки вовсе не нужны. Еще в школе друзья мои (из которых теперь многие уже прославились), уверили меня, что я рожден поэтом. Я перестал учиться, начал писать стихи: послания, мелодические песни и анакреонтические гимны - и прославился. Воспеваю гетер, вино, лень, себя и друзей моих. Наслаждаюсь, пью радость из чаши бытия, чрезвычайно много сплю, провожу жизнь в совершенном бездействии, и слава друзей моей юности, отражаясь на мне и сливаясь с моею, доставила мне громкое имя русского Горация, Анакреона, Тибулла... А р х. Ф а д. Позвольте спросить, где и кто величает вас сими именами? Лентяев. Кто? Целый мир, все друзья мои поэты! Где?- Повсюду: я это вам докажу даже из печатного. Неучинский. Это совершенная правда: о друг мой, мой Гораций! Впрочем, не думайте, чтобы мы никогда не заглядывали в книги: мы читали Парни, Ламартина и одну часть из курса Лагарпова. Талантин. Подражание Парни и Ламартину - есть диплом на безвкусие, а познание литературы, почерпнутое из Лагарпа, возбуждает сожаление. Вы именно учитесь по тому, что надлежало бы забыть. Если вы хотите учиться у иностранцев, то читайте, по крайней мере, Блера, Бутервека, Шлегелей, Сульцера и т. п. Но с того ли должно начинать русскому поэту? От него требуется, во-первых... Ф и я л к и н (прерывая его). Конечно, не метафизика, не политика, не статистика (о грамматике уже и говорить нечего); но именно то, что я предлагаю моим читателям и читательницам в продолжение полвека. Мадригальцы, надписи к портретам, стишки в альбомы, по случаю подаренного цветочка, потерянной булавочки, упавшего наперсточка, сломившейся иголочки. Похвалы башмачкам, ленточкам, перчаточкам: одним словом, все нежное, прекрасное, чувствительное! Б о р ь к и н. Справедливо! Но эта мысль принадлежит мне. Девять лет тому назад я объявил пред светом, что я не хочу учиться ни истории, ни политике, ни философии; не хочу быть ни биографом, ни критиком: не хочу предписывать наставления ни гражданам, ни воинам. Я сказал и докажу вам это печатным, что я о другом думаю. Одни женщины меня занимают. Я беспрестанно рассуждаю о их добродетелях и недостатках, об их вкусе и капризах и посвящаю им перо мое, как украшению государств просвещенных! В награду же я ничего не требую, кроме ласкового взгляда и улыбки. Вы видите, что я не корыстолюбив. Я. Улыбка сожаления? Б о р ь к и н. Одной улыбки, больше ничего! Ах, я grand быть не желаю, Я не comte, чинам не рад, Я огнем d'amour пылаю, Et d'un coeur je suis богат. А р х. Ф а д. (говорит на ухо). Воля твоя, но эти люди не в своем уме. Я (обращаясь к Борькину). Но мне кажется, что вы даже писали трагедии? Борькин. Я достиг совершенства во всех родах: писал трагедии, комедии, драмы, оперы, водевили, оды, послания, элегии, баллады, песни, эпиграммы, сатиры, издавал журнал, отличился в критическом роде. Одним словом, писал все и обо всем с успехом, со славою. Правда, что едва я взял перо в руки, как люди, почитающие себя знатоками, во весь голос, не зная сами к чему и зачем, кричали: худо, ужасно, негодно! Но это был крик зависти; я не внимал ему и, как видите, неутомимо пишу и буду писать назло всем, до конца моей жизни. Даже завещание мое написал стихами в 180 листов, где именно прописано, что дети мои и родственники должны издать в свет все мои творения, которых у меня, кроме напечатанных, 3261/2 пудов и два фунта. А р х. Ф а д. О ужас! Талантин. Литературный потоп! Неучинский. Браво! ай да наши! На что науки? - Я в четырнадцать лет бросил ученье, ничего не читал, ничего не знаю - но славен и велик! Я поэт природы, вдохновения. В моих гремучих стихах отдаются, как в колокольчике, любовные стоны, сердечная тоска смертельной скуки, уныние (когда нет денег) и радость (когда есть деньги), в пирах с друзьями. Я русский Парни, Ламартин: если не верите, спросите у друга моего Лентяева. Лентяев. Клянусь Вакхом - правда! Стихи друга моего образцовые - я вам докажу это печатным. А р х. Ф а д. Хоть я в первый раз имею честь говорить с вами, но позвольте вам сказать откровенно, что вы заблуждаетесь. Вижу причины сего несчастного ослепления. Это самолюбие, взлелеянное снисхождением умных людей, бестолковыми или даже ироническими похвалами друзей и - позвольте досказать - невежеством. Если бы вы чему-нибудь учились, вы бы не так думали и делали. Ф и я л к и н. Ученость делает человека педантом, желчным, ученость для гения все равно, что узда для коня. Мы хотим на свободе прыгать в чистом поле между цветочками и кусточками, пастись в области воображения. А р х. Ф а д. То есть вы хотите быть лошадками? Лентяев. Но древние поэты, которых нам беспрестанно поставляют в пример и которых слава возросла до такой степени, что мы, ничему не учившись, знаем их имена, древние, говорю я, не знали того, что знают наши профессоры, а писали лучше их. А р х. Ф а д. Позвольте вам сказать, что вы ошибаетесь. Древние поэты, которых слава пережила существование могущественных империй, были просвещеннейшими людьми своего века. Гомер был в одно время поэт, историк, статистик, стратег, философ и мифолог. С его поэмою в руках путешественники поверяют ныне местоположения городов, рек, морей, им упоминаемых, и находят во всем удивительную точность. В Англии сделано исследование Илиады в анатомическом отношении, и доказано, что Гомер, в описании различных положений тела при борьбе и единоборстве, соблюдал величайшую верность. На Гомера ссылаются историки и географы; из его творения расплодилось многочисленное племя пиитических произведений, поэм, трагедий и проч. Виргилий - историк и этнограф в Энеиде, ученый домостроитель в Георгиках. Лукан - историк и политик в своей Фарсалии. Эврипид, Эсхил, Софокл - глубокомысленные философы, наставники своих сограждан. Одним словом, в бессмертных творениях древних видна высокая образованность, наука, возвышенная цель, и потому они навсегда останутся образцами. Неучинcкий. А будто у нас нет образцовых сочинений - мои стихи помещены... А р х. Ф а д. Полно, теперь спор не о словах, но об вещах. Лентяев. Но какую же вы находите цель в творениях Анакреона, Тибулла, Горация, о которых говорят, что они воспевали только вино и любовь, подобно мне?- Я утверждаю, что поэзия не должна иметь никакой цели, кроме плавности в стихах и верного изображения чувствований. А р х. Ф а д. Вы слышали звон, но не знаете, где он. Вы берете одно из условий за цель. Анакреон. Гораций и подобные им поэты имели в предмете отвлечь юношество от разврата, введенного азиатскою роскошью, и смягчить суровость стоической философии. Они воспевали радости невинных наслаждений, любовь и вино, но всегда начинали свои песни похвалою умеренности. Анакреон и Гораций советуют всегда примешивать в вино воду. Они равно презирали роскошь и безнравственность и призывали граждан к веселию после трудов, предпринятых для блага общего. Римляне и греки веселились только за ужином, после работы, а не с утра до вечера. Они пели за столом радостные гимны в честь Вакха и богини любви, но не составляли из того ремесла единственного занятия. Что же касается до древних элегий, то это образцы нежного чувства, душевной доброты, любви возвышенной, философии усладительной. Напротив того, ваши элегии, почтенные господа, выбранные по стишку из французских стихотворцев, похожи на французскую фарсу "Отчаяние Жокриса" (le desespoir de jocrisse), или на жалобы мальчика, поставленного в угол за шалость. Смешно, и только. Лентяев. Прошу не говорить так решительно о древних элегиях: это мой конек. А р х. Ф а д. Разве вы знаете древние языки? Лентяев. А это на что? - Я все знаю по инстинкту и понаслышке, и отчасти по переводам на французский язык, которого хотя1 я и не понимаю совершенно, но, как говорится - маракую. Борьки н. Я некогда писал о древних женщинах, но нигде не нашел, чтобы древние поэты учились. А р х. Ф а д. Это может быть потому, что вы этого не искали, а отчасти и потому, что их биографии недостаточны. Но их произведения доказывают эту истину. Второе доказательство, что без наук нельзя быть великим, вы видите из того, что и новые поэты снискали всемирную славу учением. Например, все без исключения французские писатели, прославившие век Людовика XIV и царствование Людовика XV, учились в первостепенных коллегиумах. Клопшток, Вилланд, Гёте, Шиллер, Томас Мур, Лорд Байрон, Кембль, В. Скотт, Суте (Southey) и проч. кончили полный курс наук в лучших европейских университетах, и почитались в свое время отличнейшими студентами. Науки открывают поэтам новый мир, разрывают цепи воображения, которое у неучей всегда останется в тесных пределах, или, говоря вашим анакреонтическим языком, будешь всегда закупоренным в бутылке. Неучинский. Но если кто не имел счастия учиться в университетах, неужели тот, по-вашему, осужден на вечное отвержение? Вспомните, что не все имели даже случай слушать университетские лекции. А р х. Ф а д. Главное дело в том, чтобы учиться, а где и как - все равно. Я упомянул об университетах только для доказательства, что новые поэты учились так же, как и древние. В светской жизни, в тишине кабинета, можно также образовать себя чтением, размышлением, беседою с людьми учеными и сведущими в науках. Поверьте, кто хочет учиться, тот найдет время, место и средства. Лентяев (обращаясь к Талантину). Но вы не кончили своей речи и не досказали, чего требуется от русского поэта? Талантин. Совершенного познания русского языка, грамматики... Б о р ь к и н. Ха, ха, ха! Мы, кажется, говорим не по-киргизски! А р х. Ф а д. Но пишете не по-русски. Фиялкин. A basta Grammaire! a basta Grammair! (прочь с грамматикой, долой грамматику!). Талантин. Позвольте кончить, а после делайте что хотите. Чтобы совершенно постигнуть дух русского языка, надобно читать священные и духовные книги, древние летописи, собирать народные песни и поговорки, знать несколько соплеменных славянских наречий, прочесть несколько славянских, русских, богемских и польских грамматик и рассмотреть столько же словарей; знать совершенно историю и географию своего отечества. Это первое и необходимо е условие. После того, для роскоши и богатства, советую прочесть Тацита, Фукидида, если возможно, Робертсона, Юма, Гиббона и Миллера. Не худо также познакомиться с новыми путешественниками по Индии, Персии, Бразилии, Северной Америке и островам Южного океана. Это освежит ваше воображение и породит новые идеи о природе и человеке. Весьма не худо было бы прочесть первоклассных отечественных поэтов, с критическими разборами, и, по крайней мере, из древних - Гомера, Виргилия, Горация, Гезиода и греческих трагиков. Не говорю о восточных языках, которых изучение чрезвычайно трудно и средств весьма немного. Но все не худо ознакомиться с Восточными рудниками Гаммера (Fundgruben des Orients) или перевернуть несколько листов в Гербелоте, в хрестоматии Сильвестра де Саси, в Азиятических изысканиях калькуттского ученого общества (Asiatic Researches) и в назидательных Письмах о Китае (Lettres editiantes etc) - Восток, неисчерпаемый источник для освежения пиитического воображения, тем занимательнее для русских, что мы имели с древних времен сношения с жителями оного. Советую вам иногда заглядывать в сочинения, а особенно в журналы по части физических наук, чтоб не повторять рассказов нянюшек о естественных явлениях в природе и не принимать летучего огня за привидение. Благодарю вас, что вы позволили мне сказать несколько слов, и уверяю, что пока вы будете упорствовать в невежестве, до тех пор вы никогда не выйдете за черту золотой посредственности. Может быть, между вашими современниками найдутся люди, которые будут читать (по различным причинам) ваши произведения, но потомство неумолимо. Имена ваши подвергнутся той же участи, как имена поэтов, украшавших "Ежемесячные сочинения" Миллера, издававшиеся в 1757 по 1764 год. Этот журнал останется навсегда драгоценным в историческом и статистическом отношении, но изящная его часть - исчезла навеки вместе с гг. сочинителями, которые, вероятно, в свое время имели своих поклонников. Прощайте! (Таланти н с Архипом Фаддеевичем уходит.) Лентяев (говорит мне). Скажи пожалуйста, откуда ты выкопал этих оригиналов с их нравоучением? Поверь, что мы все принимаем это за оскорбление пиитических наших дарований. Как! - нам советовать учиться?- Мщение! мщение! - Я напишу песню, в которой разбраню тебя, старика, и твоего ученого приятеля. Ф и я л к и н. Я, государь мой, побраню вас порядком по-русски и по-французски: напишу стишки насчет Архипа Фаддеевича и посвящу ему же. Напечатаю несколько эпиграмм и - и всего не вспомню. Борьки н. Я докажу вам и всем вашим друзьям, что вы дурно пишете, что у вас слог нехорош, много ошибок исторических и проч. Неучинский. Я вас задену в послании к другу и напишу эпиграмму, а если надобно, то приделаю куплетец к песни друга моего Лентяева. Я. Но за что вы сердитесь,- я отнюдь не виноват: говорили Талантин и Архип Фаддеевич. Б о р ь к и н. Вы виноваты - за то, что призвали в наше общество людей, которые говорят, что надобно учиться. Это дерзость! Я. То есть правда. Б о р ь к и н. Прошу вас, господа, ко мне. Там рассудим, как нам доказать, что ученье не нужно таким поэтам, как мы. Я. Пожалуйста, докажите вместе с этим, что солнечный свет вреден. Ф и я л к и н. Конечно, вреден для слабых глаз. Я. Понимаю! ВСТРЕЧА С КАРАМЗИНЫМ (Из литературных воспоминаний) "...de mortuis nil nisi vere..." В 1819 году, в зимние вечера собирались к одному содержателю пансиона в Петербурге (французскому дворянину) любители словесности, из находившихся в то время в столице французских путешественников, чиновников и нескольких дам и мужчин из высшего класса русского общества. В сем пансионе воспитывались дети знатных и богатых людей, и потому хозяин имел обширный круг знакомства. Время на сих литературных вечерах проводили чрезвычайно весело. Читали переводы с русского языка и небольшие оригинальные статьи; разговаривали, шутили, и наконец за ужином, по древнему афинскому и нынешнему французскому обычаю, пели куплеты, всегда остроумные, весьма часто забавные. Присутствие дам, прекрасных и умных, одушевляло беседу. Не имея никаких притязаний на звание французского автора, я, по просьбе хозяина и некоторых приятелей, должен был писать по-французски небольшие статьи, которые исправлял (в грамматическом отношении) г-н Сен-Мор*, и сам читал их в нашей беседе. Прекрасному его чтению я обязан тем, что некоторые из моих статей имели успех. Впрочем, общество наше было весьма невзыскательное. Немножко ума, немножко веселости, занимательное происшествие - и слушатели были довольны. * Издатель антологии на французском языке. (Прим. сост.) Однажды хозяин объявил нам, что в будущее заседание один известный русский чтец будет декламировать сцены из Мольеровой комедии и что несколько отличных русских литераторов посетят нашу беседу. Я тогда только что возвратился из долговременного странствия по Европе и не знал в лицо ни одного русского литератора. С нетерпением ожидал я дня собрания и первый туда явился. По мере появления новых лиц в зале я спрашивал об именах и, к удивлению моему, слышал одни звонкие имена в Адрес-Календаре, а не встретил ни одного известного в литературе. В досаде, я уселся в углу комнаты и погрузился в размышлении. Итак, хозяин сам обманулся и нас обманул, думал я, обещая украсить круг наш присутствием литераторов. Но он знаком в свете, а не на Парнасе. В свете достоинство литератора определяется другим образом, нежели в ученом кабинете. Сочинители нескольких незначащих печатных страничек или стишков (при помощи приятелей), смелые и многоязычные говоруны, дерзкие судьи дарований, которых все достоинство составляет память, испещренная беспорядочными узорами различных словесностей и выдержками из остроумных иностранных журналов - вот люди, которые между литераторами называются опрокинутою библиотекою (Bibliotheque reuvesroe), а в свете слывут умниками, созрелыми судьями литературы. Так называемый большой свет можно уподобить крепости. Комендант в ней - приличие. Этот комендант не впускает в ограду никого, кто не принадлежит к гарнизону, но сдает на капитуляцию целую крепость первому смельчаку, который устремится на приступ, с толпою своих робких поклонников. Успехи в большом свете в отношении к уму весьма не трудны, ибо они зависят от положения человека в обществе. Родство, связи, покровительство доставляют рукоплескателей, и обыкновенно случается, что эти рукоплескания света превращаются в пронзительный свист публики образованной. Между тем как я размышлял таким образом, началось чтение Мольеровой пьесы. Вдруг дверь в зале потихоньку отворяется и входит человек, высокого роста, немолодых лет и прекрасной наружности. Он так тихо вошел, что нимало не расстроил чтения, и, пробираясь за рядом кресел, присел в самом конце полукруга. Орденская звезда блестела на темном фраке и еще более возвышала его скромность. Другой вошел бы с шумом и шарканьем, чтоб обратить на себя внимание и получить почетное место. Незнакомец никого не обеспокоил. Я смотрел на него с любопытством и участием. Черты его лица казались мне знакомыми, но я не мог вспомнить, где и когда видел его. Лицо его было продолговатое; чело высокое, открытое, нос правильный, римский. Рот и уста имели какую-то особенную приятность и, так сказать, дышали добродушием. Глаза небольшие, несколько сжатые, но прекрасного разреза, блестели умом и живостью. Вполовину поседелые волосы зачесаны были с боков на верх головы. Физиономия его выражала явственно душевную простоту и глубокую проницательность ума. Отличительными чертами его лица были две большие морщины при окончании щек, по обеим сторонам рта. Я, по невольному влечению, искал его взгляда, который, казалось, говорил душе что-то сладостное, утешительное. На его одушевленной физиономии живо отражались все впечатления, производимые чтением. Ни одно острое слово, ни одна счастливая мысль, ни одна удачная черта характера не ускользнули от его внимания. Неудовольствие изображалось на лице, как облако в чистой воде, когда чтец дошел до некоторых плоскостей, встречающихся в комедиях Мольера, жертвовавшего иногда вкусу своего современного партера. Я не сводил глаз с незнакомца и размерял по его ощущениям мои собственные. Пришла очередь до моей статьи. Она была написана мною вследствие моего спора с французами о немецкой трагедии и заключала в себе обозрение и краткий разбор Шиллеровых драматических творений. Прежде я хладнокровно представлял мои безделки на суд снисходительных любителей словесности, но на этот раз сердце моё забилось сильнее: я чувствовал, что в незнакомце имею знающего и опытного судью. Во время чтения Г. Сен-Мора я с боязнию поглядывал на незнакомца и старался вычитать мой приговор на его лице. Счастье мне благоприятствовало: я с радостью приметил, что незнакомец был доволен. Кончилось чтение,- слушатели встали с мест своих, и начался разговор. С нетерпением подбежал я к хозяину, чтобы спросить об имени занимательного незнакомца. "Это Карамзин!"- отвечал хозяин и поспешил к нему поблагодарить за посещение. Карамзин! воскликнул я так громко, что он обернулся и посмотрел на меня. Вся нервическая моя система потряслась при сем магическом имени и все усыпленные воспоминания моей юности вспорхнули в одно время. Есть ли один грамотный человек в России, в хижине и в чертогах, от берегов Камчатки до Вислы, который бы не знал имени Карамзина? Есть ли один образованный иностранец, который бы не соединял имени Карамзина с воспоминанием о просвещении России? Я видал гравированный его портрет и теперь поверял давно знакомые черты писателя, которого каждая печатная строка прочтена мною по нескольку раз. С юности моей, я был свидетелем его успехов, его славы. Я член того поколения, в котором он сделал литературный переворот. Он заставил нас читать русские журналы своим "Московским журналом" и "Вестником Европы"; он своими "Аонидами" и "Аглаей" ввел в обычай альманахи; он "Письмами русского путешественника" научил нас описывать легко и приятно наши странствия; он своими несравненными повестями привязал светских людей и прекрасный пол к русскому чтению; он сотворил легкую, так сказать, общежительную прозу; он первый возжег светильник грамматической точности и правильности в слоге, представив образцы во всех родах; он познакомил все состояния россиян с отечественною историею, очистив ее от архивной пыли. Так вот Карамзин! Вот исполин русской словесности! Различие в мнениях насчет изложения "Истории" ни мало не ослабляло во мне чувства уважения к великому мужу и не затемняло его великих заслуг и дарований. Я смотрел на него с таким же благоговением, как древние взирали на изображение олицетворенной Славы и Заслуги. Г. Сен-Мор знаком был с Карамзиным. Я попросил г-на Сен-Мора представить меня великому писателю, что и было тотчас исполнено. - Я согласен с вами на счет трагедии,- сказал он мне после первого приветствия.- Классики требуют слишком точного соблюдения трех единств; романтики отвергают все условия искусства. Вы справедливо говорите, что надлежало бы выбрать средину между двумя крайностями. Три единства слишком стесняют круг действия; соединение отдаленных эпох в драме развлекает внимание и ослабляет занимательность целого. Пусть появится другой Расин во Франции - и он сделает переворот в мнениях, ибо людей должно убеждать не теориями изящного, а примерами. При сих словах Карамзин приятно улыбнулся и примолвил: - Я говорю не насчет вашей теории: говорить правду все-таки надобно. Следствия приходят после. Карамзин сделал мне несколько вопросов насчет моего пребывания за границею, но как ни время, ни место не позволяли распространяться в разговорах - то я должен был с горестью отстать от Карамзина и уступить свое место другим. Я просил у него позволения посетить его. Он пожал мне руку и сказал: - В девять часов вечера я пью чай в кругу моего семейства. Это время моего отдыха. Милости просим: я всегда буду рад вам. Прошу запросто - без предварительных визитов. Я не преминул воспользоваться этим позволением и чрез несколько дней отправился к Карамзину. Он жил тогда на Фонтанке, близ Аничкова моста, в доме г-жи Муравьевой, в верхнем этаже. Меня впустили в залу без доклада. В первой комнате, за круглым чайным столиком, на котором стоял самовар, помещалось целое семейство Карамзина; сам он сидел в некотором отдалении, в полукруге посетителей. Карамзин встретил меня в половине комнаты, дружески пожал руку, произнес громко мою фамилию, представляя другим собеседникам, и просил садиться. В его приемах, обращении и во всех движениях соединялось глубокое познание светских приличий с каким-то необыкновенным добродушием и простотою патриархальных времен. Каждое его слово, каждое движение шло прямо от сердца, находясь в обществе незнакомых людей, в первый раз в доме, я не чувствовал ни малейшего смущения и принуждения. Общество составлено было из людей разного звания и происхождения, русских первоклассных чиновников, литераторов и иностранцев; но все сии разнородные части спаивались в одно целое умом и душою хозяина. В обращении его не видно было, чтобы он отдавал кому-либо преимущество насчет другого. Добродушная его вежливость разливалась равно на всех. Он говорил со всяким одним тоном и слушал каждого с одинаким вниманием. Люди сближались между собою Карамзиным. Все преимущества нисходили или возвышались на одинакую степень в его присутствии. Он был душою и располагал движениями членов своего общества. При воспоминании о беседе Карамзина, почитаю не излишним сказать несколько слов о обществах вообще. Не только у нас, но и во Франции, сем древнем отечестве общежития, жалуются, что искусство беседовать (l'art de la conversation) упало, и даже тайна оного исчезла. К кому ныне ездят на беседу? Кто составляет общества? Знатные и богатые зовут гостей на обед, на вечер, где пресыщаются, играют в карты, танцуют - но не беседуют. Зовут людей знатных, случайных, их детей и родственников. В сих обществах не требуется ни от хозяина, ни от гостей ума и познаний для поддержания беседы. Напротив того - молчание почитается достоинством. Большие обеды похожи на всенародные жертвоприношения, балы на театральные представления: они сухи - и безжизненны. Во Франции и в Англии еще ум и дарования составляют почетное качество человека и отворяют ему вход во все общества. Но политические прения поглощают приятность бесед, и ум работает, а не забавляется в обществах. У нас, в России, литераторы и ученые приглашаются в общества и занимают места по чинам, по связям, а не по дарованиям. У нас знатные приглашают литератора тогда только, когда надобно посоветоваться с ним в каком- нибудь письменном деле, точно так, как призывают медика во время недуга. Захочет ли литератор и ученый с умом, с дарованием, с чувством собственного достоинства, добиваться чести занимать уголок за пышным столом, играть в вист в позлащенных комнатах и быть безмолвным свидетелем светских забав? Без сомнения, нет. С другой стороны, людям знатным, должностным, богатым некогда заниматься беседами с литераторами о предметах, с которыми первые или расстались, или вообще малознакомы. Знатные и должностные люди, оказывая покровительство литераторам, обходятся с ними, как с подчиненными. Все сии и другие причины, о которых я умалчиваю, воздвигнули род Китайской стены между так называемым большим светом и литераторами. Литераторы ничего от этого не теряют, напротив того, выигрывают драгоценное время; но знатные люди, издерживающие значительные суммы на балы и праздники и жертвою половины жизни добивающиеся степеней для приобретения известности, не постигают своих выгод, пренебрегая умом и дарованиями. Много громких имен забудется навсегда в другом поколении, вместе с Адрес-Календарями на лето от Рождества Христова такое-то; но имена Шувалова, Строганова, Румянцева перейдут к потомству с уважением, единственно оттого, что они любили собирать в своем доме и покровительствовали ученых, литераторов и артистов. Без Горация мы не знали бы о существовании Мецената. В то время, когда я познакомился с Карамзиным, весьма в немногих домах в Петербурге принимали литераторов и вообще всех гостей по их внутреннему достоинству. Я говорю теперь о Карамзине*. Сей великий писатель был любезнейшим человеком в обществе. Он знал в совершенстве искусство беседовать, которое вовсе различно с искусством рассказывать. Хороший рассказчик нравится нам иногда, когда мы расположены слушать; но человек, умеющий поддерживать разговор и сообщать ему занимательность, нравится всегда, ибо он умеет быть и слушателем и рассказчиком. *Как не вспомнить при сем случае о доме А. Н. Оле-на! Карамзин охотно говорил по-русски, и говорил прекрасно. Иностранные языки он употреблял только с иностранцами. В его речах не было изысканных выражений и ссылок на авторов, столь утомительных в разговоре; но речения его сами по себе имели полноту и круглость; он никогда не изъяснялся отрывисто. Соблюдая вообще хладнокровие в разговорах, ворах, он воспламенялся только, когда речь заходила о России, об истории и об его старинных друзьях. Тогда физиономия его одушевлялась особенною выразительностию и взоры искрели. Он никогда из вежливости не соглашался с чужим мнением, вопреки собственному убеждению, но не спорил, а умел своему противоречию сообщать такую нежность и снисходительность, что всегда побеждал своего противника, который, если не переменял мнения, то по крайней мере должен был замолчать. Карамзин никогда не хотел торжествовать в разговоре и если примечал, что противник его уклонялся от противоречий, то нежно, ласково и постепенно, не перескакивая быстро к другому предмету, переменял разговор, выводя всегда своих собеседников на самые блестящие места разговорного поприща. В этот вечер разговор начался о сравнительном состоянии простого народа в России и во Франции. Я сказал: Францию вообще можно сравнить с галантерейною вещью, лучшей филаграмовой работы, с финифтью, а Россию можно уподобить слитку золота. На вид Франция имеет преимущество, на вес - Россия. Карамзин улыбнулся. - Правда,- сказал он,- что Россия тяжела на политических весах Европы и что массивное ее состояние надолго предохранит ее от ломки и измятия. Но, извините,- промолвил он,- в сравнении своем, вы позабыли сказать, какой формы слиток? - Каждая форма приятна для глаз,- отвечал я,- если в ней соблюдена гармония. - Если так, согласен,- сказал Карамзин. Один из собеседников распространился в похвалах веселости и уму французского народа. Карамзин сказал: - Вы правы, но в русском народе веселость и ум - также врожденные качества. Немудрено веселиться под светлым небом Франции, под тенью каштанов, среди виноградников, поблизости больших городов; но у нас, среди трескучих морозов, в дымных избах или в тяжком труде краткого лета, крестьянин всегда весел, всегда поет или шутит. У нас без школ поселяне выучиваются самоучкою грамоте, и разряд наших сельских поэтов и романистов едва ли не многочисленнее класса привилегированных литераторов. Много ли можно насчитать тех счастливцев, которых сочинения сохранятся столь долго, как русские песни и сказки? Общее правило: счастье состоит в том, чтобы довольствоваться малым, а нет человека в мире, который имел бы менее нужд, как русский крестьянин и который бы так охотно и так весело трудился. Разговор обратился на русские песни и сказки, и Карамзин, объясняя красоты некоторых из песен и занимательность сказок, примолвил: - Я давно уже имел намерение собрать и издать лучшие русские песни, если возможно, расположив хронологическим порядком, и присоединить к ним исторические и эстетические замечания. Другие занятия отвлекли меня от сего предприятия, но я не отказался от него. Я недоволен всеми нашими собраниями, в которых нет ни выбора, ни порядка! Само по себе разумеется, что все мы искренно пожелали, чтобы Карамзин исполнил свое предприятие. Если б какой-нибудь отличный литератор исполнил сию мысль великого писателя, он бы оказал большую услугу отечественной словесности. Можно было бы сделать также собрание русских простонародных сказов, уже напечатанных и остающихся в изустном предании, очистив оныя от некоторых грубых местностей, но соблюдая в точности слог и рассказ. Это были бы памятники народные. Но, повторяю, для сего предприятия надобно не литературных спекуляторов, а отличных литераторов, совершенно знающих Россию. Первое мое посещение продолжалось два часа. Я не мог решиться оставить беседу. Мне так было хорошо и весело. Ум и сердце беспрестанно имели новые, легкие, приятные занятия. Я хотел, по модному обычаю, выйти из комнаты, не простясь с хозяином, но Карамзин не допустил меня до этого. Он встал с своего места, подошел ко мне, пожал руку (по-английски) и пригласил посещать его. Я видел почти всех знаменитых ученых и литераторов на твердой земле Европы, во время моего странствия, но признаюсь, что весьма немногие из них произвели во мне такое впечатление при первой встрече, как Карамзин, и это оттого, что весьма немногие люди имеют такое добродушие в обращении, такую простоту в приемах, какие имел Карамзин, что он при обширных сведениях знал искусство беседовать, и наконец, что в каждом его слове видна была душа добрая, благородная. Вот магнит сердец! Несколько дней спустя после первого моего посещения, я встретил Карамзина в одной из отдаленных улиц, пешком, поутру, в 8 часов. Погода была самая несносная: мокрый снег падал комками и ударял в лицо. Оттепель испортила зимний путь. Один только процесс или другая какая беда могли выгнать человека из дому в эту пору. Я думал, что Карамзин меня не узнает, ибо он два раза только видел меня, и то вечером. Но он узнал меня. Я изъявил ему мое удивление, что встречаю его в такое время. - Я имею обыкновение,- сказал Карамзин,- прогуливаться пешком поутру до 9-ти часов. В эту пору я возвращаюсь домой, к завтраку. Если я здоров, то дурная погода не мешает мне; напротив того, после такой прогулки лучше чувствуешь приятность теплого кабинета. - Но должно сознаться,- возразил я,- что вы выбираете не лучшие улицы в городе для своей прогулки. - Необыкновенный случай завел меня сюда,- отвечал Карамзин,- чтобы не показаться вам слишком скрытным, я должен сказать, что отыскиваю одного бедного человека, который часто останавливает меня на улице, называет себя чиновником и просит подаянья именем голодных детей. Я взял его адрес и хочу посмотреть, что могу для него сделать. Я взялся сопутствовать Карамзину. Мы отыскали квартиру бедного человека, но не застали его дома. Семейство его в самом деле было в жалком положении. Карамзин дал денег старухе и расспросил ее о некоторых обстоятельствах жизни отца семейства. Выходя из ворот, мы встретили его, но в таком виде, который тотчас объяснил нам загадку его бедности. Карамзин не хотел обременять его упреками: он покачал только головою и прошел мимо. - Досадно,- сказал Карамзин, улыбаясь,- что мои деньги не попадали туда, куда я назначал их. Но я сам виноват; мне надлежало бы прежде осведомиться об его положении. Теперь буду умнее и не дам денег ему в руки, а в дом. Благородный человек! Вот как он услаждал свои прогулки перед утреннею работою. Мудрено ли после этого, что каждая его строка дышит любовью к человечеству, ко всему доброму, полезному. Бюффон справедливо сказал, и Карамзин повторил: что человек изображается в слоге своем. Правильность, нежность, простота, занимательность слога Карамзина были отпечатками его характера. Различие в мнениях никогда не могло ослабить уважения к нему в человеке благомыслящем. Отдаленное потомство скажет: Карамзин был великий писатель и - благородный, добрый человек. Одно стоит другого. Но какое счастье, если это соединено в одном лице! НЕВЕРОЯТНЫЕ НЕБЫЛИЦЫ или Путешествие к средоточию Земли - Как вы думаете, Архип Фаддеевич, неужели наша земля обитаема только на поверхности? - Почему знать! - отвечал он.- Наши ученые обыкновенно занимаются более отвлеченностями, стараются заглянуть за пределы Сириуса и не смотреть себе под ноги. - От того-то они так часто и падают! - отвечал я. - Странно,- сказал Архип Фаддеевич,- что мы до сих пор не успели еще описать поверхности земли, исчислить всех полезных и вредных растений, описать животных, населяющих воды, поверхность и первую оболочку земли и атмосферы, не исследовали еще всех племен рода человеческого, а желаем постигнуть, как и из чего создана земля! Начиная от египетских жрецов, которые первые старались истолковать непонятные феномены, все мудрецы блуждали в сем лабиринте. Но что значит ум человеческий пред единым мановением воли Создателя! Одна только гордость наша влечет нас к разрешению тайн творения, которые останутся навсегда непроницаемыми. Могут ли люди верить мудрецам, когда каждый из них доказывает мнение противоположное? Фалес, следуя египтянам, полагал воду первородным материалом земли, а Зенон - огонь. Согласись, что мудрено понять, чтоб одно и то же вещество могло произойти от разнородных стихий. Бурнет, Бюффон, Гюттон, Ньютон, Вейтгорст и другие философы равно заблуждались в мечтаниях; наконец, Сосюр и Вернер, отбросив гипотезы, занялись исследованием одной оболочки или, так сказать, коры земной, подлежащей осязаемым опытам. Несколько сот сажен под землею и столько же вверх - вот предел нашей надменной премудрости, которая стремится к открытиям и толкованиям непроницаемого и неисповедимого. Как же ты хочешь знать о средоточии Земли! - Но нельзя ли что-нибудь составить из предположений, из теории вероятностей,- сказал я. - Самая достоверная вещь из теории вероятностей есть то, что люди, руководствуемые одним своим рассудком, беспрестанно ошибаются в нравственных и физических изысканиях, и потому не должно стремиться за пределы возможного - не смотреть беспрестанно вверх, чтобы на земле не сломать себе шеи и не рыться всегда в земле, чтобы не сделаться самому ископаемым. Ез! тоЬиз т геЪиз, любезный друг! Отвлеченности должны основываться на опытах, опыты должны облагороживаться отвлеченностями. Разговор наш скоро прекратился, потому что мы беседовали на Невском проспекте. Чрез два дня Архип Фаддеевич прислал ко мне рукопись, при письме, которые сообщаю моим читателям, ибо я привык разделять с ними все мои умственные наслаждения. ПИСЬМО АРХИПА ФАДДЕЕВИЧА "Пришедши домой после нашего последнего свидания, я вспомнил, что у меня хранится рукопись неизвестного автора, купленная мною некогда за семь гривен у разносчика книг в Москве. Она удовлетворит твоему любопытству, в рассуждении средоточия Земли в таком отношении, как ты желал. Повествование это похоже на Не любо - не слушай, а лгать не мешай; однако ж кое-что похоже и на правду. Прочти и суди сам". Бурею занесло нас к Новой Земле. Когда ветер утих, капитан послал меня в шлюпке на берег, осмотреть, нет ли где поблизости пресной воды. Я с двумя матросами взобрался на вершину одной горы, чтоб оттуда взглянуть на окрестности. У подножия большого камня приметил я отверстие или пещеру и вошел в нее, чтобы посмотреть, нет ли там источника. Один матрос следовал за мною. Лишь только я сделал несколько шагов, земля обрушилась подо мною и я стремглав покатился вниз. От страха я потерял память, и когда пришел в себя, то находился во мраке и чувствовал возле себя что-то движущееся. Это был мой Джон, матрос, вошедший со мною в пещеру. Он сохранил все присутствие духа во время падения и сказал мне, что мы катились по мягкому песку чрезвычайно долго, по крайней мере сутки. У него было в кармане огниво и огарок восковой свечи. Мы засветили огонь и крайне изумились, увидев, что находимся в пещере, которой не видели конца ни в одну сторону. Земля покрыта была травою и деревьями белого цвета*, а в нескольких шагах от нас протекал источник чистой воды. Утолив жажду и голод плодами довольно вкусными, вроде трюфелей, мы набрали смолистых сучьев и с зажженными пуками пошли вперед по берегу источника. Чрез несколько времени увидели мы несколько землянок, обитаемых животными, которые привели нас в страх. Они были похожи на пауков, с большими брюхами, на коротких ногах, с двумя руками и весьма малою головою. Они подняли крик при виде света и скрылись в своих подземельях. Зная, что рано или поздно мне должно будет встретиться с сими животными, я презрел всякую опасность и, вынув свой кортик, осмелился войти в землянку. Одно из сих животных встретило меня у входа и, к величайшему моему удивлению, заговорило на языке турецком с примесью испанских и итальянских слов. Путешествовав долго на Востоке и по Западной Европе, я понял довольно хорошо речь оратора, который спрашивал меня: кто я, откуда пришел, зачем и что значит это вещество (огонь), нестерпимое для их взоров? Пытаясь говорить на всех известных мне языках, я наконец успел растолковать, что я житель поверхности земли, называюсь человеком, нечаянно провалился в сию страну, и что вещество, освещающее меня, есть огонь или свет, без коего я не могу видеть предметов во мраке. Я, со своей стороны, предложил также вопросы, на которые животное отвечало мне, чревовещательным голосом, следующее: - Мы не знали, что есть над нами поверхность земли, обитаемая подобно ее внутренности. Страна наша называется Игноранциею, а жители игнорантами. Мы не знаем употребления вещества, называемого вами огнем или светом, и хотя имеем едва приметные глаза, но видим очень хорошо предметы, необходимые для пищи. Природа весьма к нам щедра: у нас множество разных плодов и растений для нашего пропитания, и это составляет также главнейшее наше упражнение. Сделайте милость, спрячьте ваш свет: мы не можем на него смотреть, а я между тем пойду успокоить жителей города на ваш счет. Будьте спокойны: мы вам не сделаем никакого зла. * Излишним почитаю уведомить моих читателей, что я, живши долгое время в Индии, изучился малайскому языку. Я потушил огонь и остался во мраке, следуя правилу, что для собственного спокойствия должно сообразоваться с нравами и обычаями жителей той страны, где мы находимся. Во время отсутствия хозяина окружило меня его семейство и начало обременять вопросами. * Во время первого путешествия капитана Парри в полярные страны он разводил там кресс, который хотя вырос без влияния солнечных лучей, но был белого цвета. Стебли растений в земле также белы. - Есть ли у вас женщины? - спросила одна, по-видимому, хозяйка. - И прелестные! - отвечал я. - Добры ли они, нежны ли и верны своим мужьям? - спросил мужской голос. Я люблю говорить правду только в глаза и потому описал наших женщин самыми блестящими красками и сказал, что они тихи как вода, постоянны как мрак и нежны к мужьям как человек к пище. Я должен был сообразоваться с понятиями окружавших меня и потому уподоблял прекрасный пол с виденными мною предметами и слышанными о склонностях игнорантов. - Любят ли ваши женщины наряды? - спросил тоненький голосок. - Только из одной пристойности,- отвечал я, думая, что мои слушатели не приметят во мраке, что я покраснел, а позабыл при том, что они видят и без света. Я в этом случае похож был на страуса, который, спрятав голову под крыло, воображает, что его никто не видит, или, лучше сказать, на лгуна, который думает, что без свидетелей можно лгать безбоязненно. - Вы счастливее нас,- проворчал басом некто, вероятно, несчастный муж.- Наши женщины легкомысленны, непостоянны и все свое счастье поставляют в нарядах! - Позвольте усомниться! - отвечал я и в то же время услышал приятный шепот женского пола: - Как он мил! как любезен! Между тем мой Джон, который во все это время молчал и держался за полу моего платья, сказал мне: - Я не постигаю, каким образом вы можете изъясняться с этими животными; но вижу, что мы, по крайней мере, не умрем здесь с голоду, ибо, судя по желудкам сих подземных жителей, должно полагать, что они имеют хороший аппетит. Попросите у них какого-нибудь крепкого напитку: это освежит мои силы. Лишь только я объявил о желании моего товарища, женщины принесли целую корзину вкусных плодов и огромную глиняную красоулю с напитком, похожим на ром. Когда я спросил, каким образом его приготовляют, они мне отвечали, что это извлечение из трав, или экстракт, составляющий любимое наслаждение игнорантов. Матрос мой нашел этот напиток чрезвычайно вкусным и сознался, что игноранты весьма умные люди, ибо поставляют счастье в пище и питье. В доказательство своего собственного ума он так накушался, что заснул на месте, сказав, что во мраке приличнее всего спать, чтобы излишнею деятельностью не сломать себе шеи. В это время хозяин возвратился и объявил мне, что городское общество положило в своем совете дать мне квартиру в его доме и кормить меня с моим товарищем на счет города, пока мы не изберем себе рода жизни. - Это очень умно,- сказал я,- и я начинаю получать весьма выгодные впечатления насчет вашего просвещения. - А что такое просвещение? - спросил меня хозяин. - Науки, литература, художества, законы и проч., и проч., и проч. Но мой хозяин не понимал меня и просил растолковать. Когда я с великим трудом успел изъяснить ему, что такое просвещение, то целое семейство захохотало во все горло, и хозяин сказал мне, что игноранты не знают других наук и искусств, кроме умения есть, пить, спать и беседовать о вчерашнем и завтрашнем, о погоде, женщинах, нарядах и т. п., и что высочайшая степень их премудрости состоит в игре в зерна, называемой чет и нечет. - Однако ж ваши наряды требуют также искусства? - сказал я. - Небольшого,- отвечал хозяин.- Вы видели, что наши женщины убираются в раковины, ткани из растений, совиные перья, крылья нетопырей, разноцветные камешки и т. п. Главное дело состоит в разнообразии и пестроте. Это почти то же, что и у нас, подумал я. Не стану описывать трехмесячного моего пребывания в Игноранции. Можно вообразить себе, какова была моя жизнь между народом, чуждым всякого просвещения, не знающим даже грамоты, который поставляет все благо в удовлетворении физических потребностей плодами, собираемыми без всякого труда. Напротив того, моему Джону чрезвычайно там понравилось, и он бы всегда там остался, если б необыкновенный случай не вывел нас из сей страны. Я позабыл сказать, что у моего Джона уцелел топор, который он имел за поясом во время нашего падения. Я уговорил его выдолбить челнок из пня большого дерева. Он исполнил это за городом в лесу, при огне, и мы, к великому удивлению всех жителей, поплыли водою, по ручью, который был чрезвычайно быстр. Проехав несколько верст, почувствовали мы опасность, которой прежде не предвидели. Быстрота влекла нас с необыкновенною скоростью, и мы не могли никак управиться с челноком. Наконец оба весла сломились в одно время на крутом повороте, и нас помчало на утес. Факел, сделанный нами из смолистого дерева, погас, и наш челнок попал в водоворот. Вот мы думали, что наше странствие кончилось навеки, но судьбе было угодно спасти бедняков. Открыв глаза, я увидел: что лежу на берегу шумной реки; кругом луга покрыты были светлою зеленью, и мерцание утра разливало на предметы слабый свет. Джон также спасся от погибели, и мы чрезвычайно обрадовались, что попали в страну, где не будем жить во мраке, подобно кротам. Поправившись от ужасного нашего приключения, мы пошли на гору, где приметили дым и увидели деревню, в которой домики похожи были на шалаши дикарей Северной Америки. Неизбежная опасность делает смелым труса, а храброму сообщает какое-то хладнокровие в жизни и смерти. Я пошел прямо в деревню, не слушая Джона, который советовал мне подождать в кустах и высмотреть, с кем нам должно иметь дело. При входе в главную улицу, встретил я несколько животных, похожих на орангутангов, которые, увидев меня, с криком разбежались по своим шалашам и выглядывали в окна с боязнью и любопытством. Толпа маленьких животных бежала издали за нами, точно так, как деревенские наши мальчишки бегают за медведем, водимым на цепи. Они бросали в нас палками и каменьями. Такое приветствие не предвещало нам ничего доброго, но мы шли вперед: я вооруженный кортиком, а Джон топором, решившись, в случае нападения, защищаться до последней крайности. Достигнув большой площади, мы увидели толпу сих животных, вооруженных булавами и пиками, ожидавших нас в боевом порядке. Мы остановились и знаками изъясняли свои мирные намерения; тогда одно животное вышло из толпы, приблизилось к нам, протянуло голову, чтоб лучше рассмотреть нас своими малыми, чуть приметными глазами, и спросило меня грозным голосом на малайском наречии: - Кто вы, откуда и зачем? Я должен был отвечать то же, что игнорантам, и сказал*: * Излишним почитаю уведомить моих читателей, что я, живши долгое время в Индии, изучился малайскому языку. - Мы люди, обитатели поверхности Земли, несчастным случаем провалились во внутренность нашей планеты и просим гостеприимства! Вопрошающее меня животное улыбнулось и, оборотившись к своим, громко закричало: - Эти животные называют себя людьми и просят гостеприимства. - Неужели это люди? - Какое странное создание! - Люди, люди! - раздалось в толпе, и громкий хохот поднялся со всех сторон. - Добро пожаловать, господа люди! - сказал прежний допросчик с громким смехом.- Мы обещаем вам гостеприимство и безопасность. Сказать правду, мы не знали, что есть другие люди, кроме нас, и почли было вас за диких зверей. - Но позвольте спросить, кто вы таковы и как называется эта страна? - Страна называется Скотиния, а мы зовемся скотиниотами. Мы почитаем себя самыми умными, учеными и образованными из всех обитателей земного котла. Но об этом после, а теперь познакомьтесь с жителями столицы. Мы приблизились к толпе, которая расступилась пред нами и составила круг. Всякий рассматривал нас с величайшим любопытством. Я приметил, что скотиниоты все вообще слабого зрения и почти не видят далее своего носа. Приближаясь к нам, они просили дозволения познакомиться с нами ощупью и, удивляясь всему строению нашего тела, самое большое внимание обращали на наши глаза, которые величиною своею казались им чрезвычайно безобразными. Глаза скотиниотов были не более булавочной головки, уши ослиные, рот во всю ширину лица, и рыльце наподобие обезьяньего. Тело покрыто было мягкою шерстью различных цветов; вместо одежды они носили шотландские передники и короткие плащи, покрывавшие только спину. Между тем пока простой народ разглядывал нас в безмолвии, один знатный и богатый житель столицы хотел нас увидеть. Толпы раздались пред колесницею, запряженною двенадцатью сурками, которыми управлял сам господин, с большим искусством. Остановившись пред нами, он сошел с колесницы, отдал вожжи своему скороходу и, подошедши к нам, спросил: - Знаете ли вы меня? - Нет! - отвечал я. - О, невежество! - воскликнул он.- Неужели до вас не достигла слава Дуриндоса, изобретателя двух новых паштетов и тринадцати соусов, плащей с гремушками, стоцветных фартуков, покровителя всех стихоплетов и прозоломов Скотинии, сочинителя сатирико-критико-прозаико-стихотворных произведений, который... Дуриндос продолжал говорить около часа о своих достоинствах, исчислял сочинения, где ему напечатаны похвалы, имена своих клиентов - великих любомудров и едоков, и проч., и проч. Пока он говорил, я рассматривал его вздернутую физиономию и одежду, обвешенную побрякушками и составленную из разноцветных лоскутков, и когда он кончил, то я, желая приобресть покровительство человека, у которого есть паштеты, соусы и приятели, подчинился обстоятельствам и сказал: - Жаль, что вы прежде не объявили своего имени: оно гремит даже на поверхности земли, и я почитаю себя счастливым, что встретился с великим защитником всего малого и великого. Этот комплимент столько обрадовал Дуриндоса, что он пригласил нас жить у себя в доме, обещая познакомить с целым городом и показать все, достойное любопытства. Приступая к описанию виденного и слышанного мною во время краткого моего пребывания в Скотинии, я должен предуведомить читателя, что смешное самохвальство, самонадеянность и невежество не суть отличительные черты одного моего хозяина Дуриндоса, но что это общий характер всех скотиниотов. Мне даже досадно, что я должен в таком виде представлять Дуриндоса, впрочем человека доброго, человеколюбивого, гостеприимного, даже хлебосола. Боюсь, чтобы не почли меня неблагодарным; но общие черты характера целой породы не могут быть причтены в вину одному лицу. Одним словом: Дуриндос виновен только тем, что родился скотиниотом. Он велел нам следовать за собою в свой дом. Мы вошли в его шалаш, который составлял только крышу над входом, а жилища устроены были под землю в норах и расположены весьма удобно, исключая одной неприятности, то есть недостатка окон. Стены обложены были деревом и украшены различными тканями. Зажгли ночники, и хозяин предложил нам подкрепить силы свои паштетом с трюфелями и вином, которое нам показалось очень вкусным. Вышедши на поверхность, я крайне удивился, видя все то же самое мерцание, при каком я прибыл в Скотиную, невзирая на то что уже прошло несколько часов. Дуриндос объяснил мне это, сказав: - Вы пришли в город вскоре после первого восстания от сна, и теперь ровно полсуток. - Как! - воскликнул я.- Неужели у вас никогда не бывает светлее? - Никогда,- отвечал он,- ни светлее, ни темнее. - Как вы разделяете свое время? - Сном и едою: четыре обеда и три сна составляют сутки; трое суток неделю, двенадцать недель месяц, а двадцать четыре месяца год. - Есть ли у вас какая машина для распределения и измерения времени? - спросил я. - Без сомнения: у нас есть времяпроводники; посмотрите, если угодно. Дуриндос велел подать скотиниотские часы. Это был прозрачный сосуд, из какого-то особенного металла, сделанный наподобие песочных часов и точно такого же механизма. Вся разница состояла в том, что вместо песку он наполнен был вином. На поверхности были отмечены двенадцать часов или эпох, составляющих скотиниотские сутки, а в нижней половине сосуда находился рожок или горлышко, чрез которое выпивалось вино постепенно после каждого часа, для предохранения сосуда от ржавчины; ибо этот металл имел такое свойство, что портился от одного вина и был невредим целые веки, если вино переменяли часто. - Дайте мне какое-нибудь понятие об астрономии и географии нашей страны и о степени ее просвещения! - сказал я. - Г-н, г-н! - проворчал Дуриндос.- Это не мое дело; я хотя и все знаю, но предпочтительно занимаюсь изящным, то есть кушаньем, вином и критико-сатирико- прозаико-поэтическими трудами. К третьему обеду у меня будут многие ученые, а между прочими, один философ и один гений-теорик - они вам объяснят все, что вам угодно: из скольких песчин составлена земля, где ее центр, что есть ум; решать, не запинаясь, что хорошо и что худо; истолкуют все, что от бесконечно малого до бесконечно великого. Но вот ударил колокол, прощайте! пора спать перед третьим обедом: это непреложный обычай Скотинии. Я сам имел нужду в отдохновении после всего мною претерпенного и потому, убравшись в мою нору с Джоном, заснул крепким сном, продолжавшимся до самого обеда. Хозяин сам разбудил меня и ввел в столовую, где находилось человек тридцать гостей разного звания, между ними с десяток разумников Скотинии. Видно, что Дуриндос счел меня за ученого, судя по моему вопросу об астрономии и географии: ученые скотиниоты тотчас окружили меня и начали рекомендоваться таким образом, что если бы между нашими учеными кто стал говорить так о себе самом, то его наверное почли бы за сумасшедшего. Малый человек, вроде альбиноса, с мусикийским орудием за плечами, которого я счел гуслистом, первый подошел ко мне и сказал громким, звонким голосом: - Знаете, милой мой, что я первый здесь философ, первый мыслитель. Я первый возжег светильник философии и около двух лет тружусь, хотя не постоянно, над сооружением памятника моему величию, то есть сочиняю книгу, которая будет заключать в себе всю премудрость веков прошедших, настоящего и будущего времени. Правда, что надо мною смеются и называют меня шутом, но зато я сержусь больно, бранюсь и сочиняю музыку для романсов и песен, которые превозносятся в кругу моих родных столько же, как и моя философия. Ах! если бы вы читали мои творения, заключающиеся в нескольких статейках, и сравнили с сочинениями, вышедшими в свет прежде моих, вы удостоверились бы, что все у меня заимствовано. Жаль, что я молод, а то бы... Молодой гуслист-философ продолжал говорить, а между тем другой взял меня за руку, повернул к себе и начал душить своею речью: - Ну-те, сударь, ну-те, скажите-ка, видали ль вы на поверхности земли человека, который бы, отроду ничему не учившись, все знал, все решил, обо всем судил - и сделался всеобщим литературным самоучителем или письмовником. Это я, сударь, я! Да посмотрите на меня. До моего появления в свете ничего не было порядочного, и я, подобно флюгеру, показывающему направление ветра, объявляю мнение всех скотиниотов о разных предметах. Он хотел говорить более, но слуга возгласил, что кушанье подано, и мой ученый, сказав: "Счастливо оставаться", бросился за стол. Хозяин посадил меня между собою и каким-то старичком. Сначала, пока гости утоляли голод и жажду, царствовала в собрании тишина, и я воспользовался этим временем, чтобы расспросить старичка о некоторых занимательных для меня предметах. - Откуда проникает свет в Скотинию? - спросил я старика.- Как обширна ваша страна и с чем граничит? - Вид нашей страны уподобляется котлу с крышею,- отвечал старик. Окружность Скотинии простирается на 300 000 шагов (около 200 верст), высота неизмерима. Жителей считается у нас до 17 000. В самой средине Скотинии, шагах в тысяче отсюда, находится огромное жерло или пучина, откуда исходит теплота и свет. Никто не исследовал поныне причины сего явления, и невзирая на то, что жерло сие есть источник плодородия и самой жизни нашей, ученые крайне не любят его за то, что не понимают его действия. - Ах, государь мой! - продолжал старик.- Вся наша беда происходит от этих господ, называющих себя мыслителями, которые беспрестанно ссорятся между собою за превосходство своего зрения, хотя наша порода вообще близорука. Каждый из них хочет иметь своих приверженцев; они беспрестанно говорят и пишут вздор и, желая доказать силу своих глаз, не употребляют нарочно огня или света, пишут впотьмах, наобум, и от этого сцепления букв происходит совершенная нелепица, которую они выдают нам за приговоры мудрости. По несчастию, эти мыслители у нас размножились, а что хуже всего, это их раздражительность, которая, при малейшем противоречии, доходит до бешенства. Берегитесь спорить с ними, а не то они наговорят вам грубостей. Я поблагодарил моего соседа за предостережение и спросил его: - С кем имею честь говорить? - Я один из числа судей сего города,- отвечал сосед*. * Прошу читателей не забыть, что самохвальство и самонадеянность суть отличительные черты породы Скотиниотов. - То есть вы законоискусник? - промолвил я. - Извините,- возразил сосед,- я вовсе не знаю законов. - Как же вы судите дела? - спросил я с удивлением. - Я загадываю о деле и после того играю в бирюльки,- сказал скотиниот,- когда разберу бирюльки, то дело правое, а не разберу - не правое. - Помилуйте! - воскликнул я.- Можно ли таким образом решить дела, от которых зависит участь семейств? - А почему же нет? - сказал хладнокровно сосед.- Ведь одна сторона должна же выиграть и быть довольною, а в общей массе это все равно. - Но справедливость, правосудие! - возразил я горестно. - Это зависит от бирюлек*,- сказал сосед, улыбаясь. * Читателям, вероятно, известна игра в бирюльки. Это деревянные палочки разных видов, которые бросают в кучу и разбирают крючком. Мне кажется, что это название происходит от глагола беру, и потому правильнее было бы назвать игру: берулъки. Между тем, по мере наполнения желудков, гости становились разговорчивее; наконец, между ними начался спор и крик. Каждый превозносил себя и защищал свое мнение. Благоразумнее всех показался мне хозяин, который на все вопросы отвечал одним мычанием: "Гм, гм, гм, гм",- и продолжал испивать вкусное вино. В конце обеда спор дошел до такой степени, что хозяин, опасаясь драки, встал из-за стола и попросил гостей выйти на открытый воздух, чтоб рассеять и развлечь их хотя несколько. Более всех кричал маленький гуслист, который, желая заглушить прочих, принялся петь, с аккомпанементом своего мусикийского орудия, гимн своего сочинения, из коего я удержал в памяти только следующие слова: Я великий человек И Философ знаменитый! - и проч. Это был так называемый кавалерский обед, и женщины не выходили к столу. Хозяин, приметив, что я скучаю в обществе ученых скотиниотов, повел меня на половину своей жены, где я нашел большое собрание прекрасного пола. Я с любопытством рассматривал наряды, состоявшие из разноцветных перьев, лоскутков, сеток, металлических побрякушек, ремешков, тесемочек и, словом, такой смеси, что я с первого взгляда не мог составить себе никакого понятия о костюме. Женщины были уже предуведомлены о моем прибытии и потому бросились ко мне и с удивлением рассматривали меня, как редкого зверя. - Скажите мне, чем занимаются ваши женщины? - спросила хозяйка. - Воспитанием детей, хозяйством и старанием угождать своим мужьям,- отвечал я. При сих словах все скотиниотки громко захохотали. - Неужели это кажется вам удивительным, милостивые государыни? - примолвил я.- Итак, позвольте спросить, кто же у вас воспитывает детей? - Натурально, наемники! - отвечала хозяйка. - А кто занимается хозяйством? - Никто! - сказали скотиниотки в один голос. - Мужья должны нам доставлять все нужное для содержания дома, удовлетворять нашим прихотям, а наше дело плясать, петь и прогуливаться! - сказала одна молодая, жеманная дамочка. - И сочинять развлечения для наших мужей, или так называемые капризы! - примолвила другая дама. - Все это кое-как свойственно молодости,- сказал я,- но к чему доведет такая жизнь в старости? - Старость имеет свои приятности,- отвечала одна пожилая дама.- Тогда мы станем заниматься сплетнями, пересудами, сватовством. - Спойте что-нибудь! - сказала одна скотиниотка. - Попляшите! - промолвила другая. - Как вам нравится мой наряд? - спросила третья, и, наконец, все приступили ко мне с просьбами и вопросами. Видя, что мне невозможно от них отделаться, я притворился больным и вышел наверх, где застал гостей распростертых на земле, в изнеможении от споров и самохвальства. Вскоре наступило время сна, и гости разбрелись по домам. Хозяин отвел меня в мою комнату, обещаясь на другой день показать все редкости и достопримечательные места в городе*. * Здесь недостает в рукописи нескольких страниц: может быть, Издателю удастся отыскать их на толкучем рынке, и тогда сообщит он их читателям при полном издании сего путешествия. Пробыв целый месяц между скотиниотами, я до того соскучился, что возненавидел жизнь. Их подозрительность, упрямство, раздражительность, самонадеянность, при совершенном невежестве, ежедневно причиняли мне неприятности. Все мое удовольствие состояло в прогулке к жерлу, изливающему свет и теплоту. Атмосфера, окружающая сие жерло, припоминала мне благословенные страны земной поверхности, и я не мог насытить своего зрения исходящим оттуда светом, от которого убегали скотиниоты. Однажды я встретил у сего жерла старика, вступил с ним в разговор и узнал, что он пустынник, посвятивший всю жизнь свою на открытие пути в страну светлости, о которой гласит предание, что она находится под Скотиниею. Пустынник сказал мне, что уже несколько из его соотечественников проникли в сию страну и что он, наконец, открыл подземный ход, но не знает еще, куда он ведет, и боится один пуститься туда. Я вызвался сопутствовать ему вместе с Джоном. Он с радостью на это согласился. Мы возвратились в город, запаслись съестными припасами и водою, нагрузили все это на телегу, запряженную 12 сурками, которыми снабдил меня добрый Дуриндос, и на другой день пустились в путь в подземный ход, в сопровождении пустынника. Четыре дня сряду мы шли все вниз, во мраке; наконец, наступило мерцание; в подземном ходе делалось постепенно светлее, и на седьмой день мы вышли на пространный луг, где было светло, как на поверхности земли. Скотиниот упал на землю от восхищения, и мы, возблагодарив Бога за наше спасение, пошли навстречу к пастуху, который, играя на свирели, гнал стадо из веселой деревеньки, построенной на берегу ручья. От пастуха узнали мы, что страна сия называется Светония; он говорил языком, составленным из русских, французских, английских и немецких слов, и потому я легко понимал его. Мы бросили на дороге нашу тележку с сурками и пошли прямо в деревню. Чистота домиков и одежды крестьян возвещала о их благосостоянии. Устройство тела нашего спутника, скотиниота, и наша одежда хотя возбуждали внимание жителей, но ни один из них не оскорбил нас насмешкою и не обеспокоил неуместным любопытством. Измученные дальним путем, сели мы отдохнуть при колодце: тогда один старик подошел к нам и предложил прохладиться и успокоиться в странноприимном доме, где на общий счет всех жителей угощают путешественников. Мы с радостью на это согласились, и старик дорогою предложил мне вежливо вопрос о нашем отечестве. Я рассказал ему в нескольких словах мои приключения, и старик отвечал: - У нас есть предание, что несколько скотиниотов перешло к нам в продолжение многих столетий. Здесь они теряют свои свойства и делаются людьми, подобными нам. Об игнорантах я вовсе не слыхал. Что же касается до обитателей поверхности земли, которые, как я вижу, во всех частях тела похожи на нас и даже понимают наш язык, то хотя мы никогда их не видали, но знаем по теории вероятностей, что наша планета должна иметь поверхность, озаряемую светом небесным и обитаемую существами мыслящими. - Чем же освещается ваша страна? - спросил я. - Огнем, находящимся в средоточии земли! - отвечал старец. - Итак, вы не знаете мрака? - Мы доставляем себе иногда удовольствие наслаждаться темнотою, запирая ставни в домах или отдыхая в подземных пещерах: впрочем, у нас всегда светло и тепло. Между тем мы пришли в гостиницу, построенную на возвышении; из окон ее увидел я обширный город, лежащий в долине, на берегу широкой реки. - Это столица наша,- сказал старец.- Она называется Утопия. - Утопия! - воскликнул я в восхищении.- Место, которое мы тщетно отыскивали на поверхности земли! - Оно здесь, в центре земли! - сказал старец. - Итак, люди здесь счастливы? - спросил я нетерпеливо. - Счастливы, сколько возможно существу, одаренному страстями и недугами,- отвечал старец.- Нас приучают с молодости,- продолжал он,- подчинять страсти рассудку, довольствоваться малым, не желать невозможного, трудиться для укрепления тела и безбедного пропитания, следовательно, для приобретения независимости, и наконец, употреблять все наши способности, все силы душевные и телесные на вспоможение нашим ближним. Исполняя все это и повинуясь законам и законным властям, большая часть из нас счастлива, и если случается, что люди беспокойные вздумают нарушать общее благополучие, то им никогда не удается, ибо в большом числе добрых злые не могут иметь ни влияния, ни силы. Рассказ Старца возбудил во мне сильное желание тотчас поспешить в Утопию, чтобы собственными глазами осмотреть все постановления, делающие людей счастливыми. Отобедав в гостинице и поблагодарив старика, мы поспешили в город и чрез полчаса очутились у заставы. Здесь нас остановили и спросили: откуда мы, зачем идем в город и чем будем содержать себя? Эти вопросы показались мне странными, и я изъявил свое неудовольствие, сказав: - Какое кому до меня дело? Я волен в своих поступках. - Это правда,- отвечал один чиновник,- но большие города не должны служить убежищем лености, праздности и пороку. Мы должны знать, чем содержит себя житель города, не обрабатывая поля и не занимаясь должностью или мастерством. Эта предосторожность избавляет честных граждан от многих неприятностей. Мы также обязаны давать работу и занятие ищущим пропитания, объяснять весь городской порядок прибывающим сюда за делами, призирать сирот, неимущих, несчастных и странников. - К какому же разряду вы причислите нас? - сказал я и повторил мои приключения, со времени моего падения в подземную пропасть. Чиновники слушали меня с величайшим любопытством, осматривали нашу одежду и сложение тела скотиниота и, удостоверившись из моего ломаного языка в том, что мы иностранцы, по кратком совещании, объявили нам, что мы будем содержаться в городской гостинице до тех пор, пока не изберем себе рода жизни и не узнаем языка и обычаев Светонии. Нам тут же дали одежду светонцев, похожую на древнюю греческую, в которой наш скотиниот казался чрезвычайно смешным. Один из чиновников взялся сам проводить нас в гостиницу и доложил обо всем городскому начальству. Проходя городом, мы удивлялись чистоте его и довольству жителей. Улицы были широкие, и частные все дома вообще небольшие, в один этаж, с садом и цветниками перед окнами. Общественные здания, напротив того, были чрезвычайно великолепны, покрыты блестящим металлом с мраморными колоннами; резьбою и архитектурою превосходили они все, что я видел в натуре и на рисунках. Экипажей было очень мало. Проводник сказал нам, что в Утопии только пожилые и заслуженные люди и больные ездят в повозках, запряженных волами; все прочие ходят пешком, как следует здоровому и бодрому человеку. Прибыв в гостиницу, чиновник дал приказание в рассуждении нашего содержания и приставил к нам двух собеседников, вроде итальянских чичероне, чтоб во всякое время водить нас по городу, показывать и объяснять нам все достойное любопытства и знакомить с здешними обычаями. Скотиниот и Джон изъявили желание остаться дома и отведать всех напитков Утопии, полагая, что счастливые люди должны иметь хорошее вино, а я, с моим собеседником, пошел бродить по городу. Я чрезвычайно удивился, вовсе не встречая женщин на улицах, и спросил у моего собеседника: - Неужели вы женщин держите взаперти, как индеек, подобно нашим азиятцам? - Напротив того, они пользуются у нас совершенною свободою,- отвечал светонец,- но они имеют столь много занятий дома, что, исключая часов, назначенных для публичных прогулок, им некогда бродить по улицам. Домашнее хозяйство, воспитание детей и все работы, не требующие больших усилий, предоставлены у нас женскому полу. Женщины ходят за больными, приготовляют лекарства, пищу, одежду, наблюдают за чистотою в домах, и праздность почитается у нас величайшим пороком в женщинах. В это время я вспомнил о наших бесконечных визитах, прогулках, посещениях всех лавок и магазинов без нужды и без дела и невольно улыбнулся. Светонец приметил это и спросил меня: - Разве у вас праздность не почитается пороком? - Не всеми,- отвечал я,- при всем том я полагаю, что ваши женщины не трудятся столько, как наши. Знаете ли вы, что такое мода? - промолвил я. - Нет,- сказал светонец. - Итак, я вам растолкую: мода есть обычай переменять как можно чаще цвет и покрой платья, вид прически, фасон шляпок, форму экипажа и домашних приборов, даже образ жизни, занятий, увеселений и самого горя или траура. - То есть вы беспрестанно усовершаете ваши изобретения и промениваете их на лучшее? - сказал светонец. - Если б это было так, как вы говорите,- возразил я,- тогда мода почиталась бы путем усовершенствований; но, по несчастию, часто выходит напротив. Мы меняем покойное на беспокойное, твердое и крепкое на слабое, красивое на безобразное потому только, что так велит мода. - Кто же изобретает моду? - спросил светонец.- Без сомнения, отличнейшие и умнейшие люди? - Вы не мастер угадывать,- сказал я.- Моды изобретают полсотни швей, в одном большом городе, и знатные дамы более повинуются уставам ветреной швеи, нежели... но не в этом дело. Я вам сказал, что наши женщины более трудятся: теперь вам будет это понятнее, когда я скажу, что прекрасный пол высшего звания занимается у нас модами, то есть женщины не работают сами, но только наряжаются, обновляются и преобразуют все в доме. Это отнимает у них все время, и едва остается в сутки несколько часов на визиты, осмотр магазинов и прогулки, и потому другую половину суток, то есть неизвестную вам ночь, посвящают они на балы, собрания и т. п. Итак, наша светская женщина находится в беспрестанной работе и гораздо скорее приходит в изнеможение и теряет силы, нежели простая крестьянка, достающая себе пропитание в поте чела. - Но какая польза от этой так называемой работы? - спросил светонец. - Это другой вопрос,- сказал я,- на который трудно отвечать. В это время мы приблизились к одному огромному зданию. - Это суд,- сказал светонец. - Итак, у вас есть суд, следовательно, и тяжбы! - воскликнул я.- Позвольте усомниться в счастии жителей Утопии. - Не будьте опрометчивы,- возразил светонец.- Люди не могут руководствоваться собственною волею, как животные инстинктом, и потому, для определения правого и неправого, составлены законы, а где законы, там должны быть и блюстители правосудия, которые обязаны разрешать трудные вопросы юридические в сомнительных случаях. - Есть ли у вас ябеда в судах! - спросил я. - Не знаю, что такое ябеда,- сказал светонец.- Растолкуйте. - Когда вы не знаете ябеды, то я начинаю верить вашему счастию. Мы вошли в огромное здание, которое было совершенно пусто. - Где же толпы канцеляристов, где толпы просителей, поверенных? - Мы ничего этого не знаем,- сказал светонец.- Незаконного не просим и не желаем, следовательно, и не знаем тяжеб. Но войдемте в судейскую. В огромной зале лежала на налое небольшая книга законов; другая книга, журнал текущих дел, лежала на столе, и несколько дежурных судей дремало на стульях. - Теперь более уверяюсь в счастии Утопии,- сказал я на ухо своему проводнику,- когда вижу, что судьи дремлют не от лени, а от безделья. В это время судьи проснулись, и один из них подошел к нам и спросил, не требуем ли мы справки с законами или разрешения какого-нибудь спора. Узнав, что я чужестранец и посетил Суд из одного любопытства, судьи просили меня присесть и отдохнуть. Разговаривая с ними более часа о различных предметах, я узнал, что у них вовсе не случается тяжеб, а только бывают сомнения насчет законных или незаконных поступков или действий, и в таком случае их обязанность состоит в буквальном толковании законов. О взятках они даже не имели понятия. Распростившись с судьями, мы вышли на улицу и встретили толпы мальчиков и девочек, идущих в публичную школу учиться мастерствам и всякого рода механическим занятиям. Каждый светонец обязан непременно знать какое-нибудь искусство или мастерство, чтобы, в случае нечаянной потери своего имущества, мог пропитать себя собственными трудами. - В каком состоянии ваша словесность? - спросил я. - В самом блестящем,- отвечал светонец.- Наши поэты воспевают славу Всевышнего и добродетели своих соотчичей; прозаики занимаются развитием и распространением полезных нравственных истин различными способами, посредством истории, романов, повестей, трагедий, комедий, сатир и т. п. Ученые трудятся над открытием и усовершенствованием в науках и художествах; артисты и художники работают для славы отечества, и все писатели, ученые и художники пользуются уважением в обществе, как люди, отличные от прочих большим количеством мыслящей силы и старающиеся о славе народа, о пользе общей. - А каково они живут между собою? - спросил я. - В мире и согласии! - отвечал светонец. - Быть не может! - воскликнул я.- Разве у вас нет журналов? - Напротив того, множество! - отвечал он. - Чем же они наполняются? - Любопытными статьями, неизвестными публике, и критикою,- сказал светонец. - Не понимаю, как можно согласить критику с миром и дружбою между литераторами! - возразил я. - А я удивляюсь, как можно сердиться за благонамеренную критику,- сказал светонец,- особенно людям, которые по своему званию должны подавать пример снисходительности и правдолюбия. - Все это прекрасно,- воскликнул я,- но признаюсь, у нас очень редко исполняется, а именно потому, что мы часто вводим личные наши страсти в литературу и что с некоторого времени коммерческие выгоды и расчеты занимают иных словесников более, нежели польза словесности и удовольствие читателей. Но скажите,- примолвил я,- неужели вы не знаете клеветы, зависти, мщения и других унизительных для человечества пороков? - Знаем по преданиям,- отвечал светонец,- когда предки наши были в невежестве, когда и страсти управляли их деяниями, но просвещение довело нас до того, что все побуждения покорены совести и рассудку, и с тех пор мы счастливы. - Какое же наказание полагается у вас завистливым и клеветникам? - сказал я.- Ибо невозможно, чтобы иногда не появлялись сии чудовища. - Презрение! - отвечал светонец.- Мы осуждаем людей по их делам, а не по рекомендациям, не слушаем никаких внушений без доказательств ясных, следовательно, и клевета остается недействительною. Разговаривая таким образом, мы пришли в публичный сад, где в это время прогуливалась большая половина жителей столицы. Я не мог наглядеться на простоту и прелесть женских нарядов. Простые белые платья, соломенные шляпки и цветы, вот все украшение юности. Пожилые женщины носили красивые плащи и шляпки темного цвета, с зелеными ветками и зрелыми колосьями. Молодые люди не толкались в толпе, не смеялись смотря в глаза незнакомым, не заглядывали под шляпки. Пожилые люди и старики не подражали юношам, не ветреничали, но соблюдали важность и скромность в своих поступках. Женщины не приводили в краску неопытных юношей, устремляя на них смелые взоры и лорнеты. Матери не стыдились прогуливаться с взрослыми своими дочерьми, и отцы семейств ходили под руку с женами и не приветствовали женщин, незнакомых их женам. Одним словом, в этом саду я увидел такие вещи, о которых никогда даже не мечтал на поверхности земли. Возвратившись в нашу гостиницу, я застал моего Джона и скотиниота в весьма дурном расположении духа. Они жаловались, что хозяин дал им прекрасного вина, но очень мало, приглашая пить ключевую и минеральную воду; поэтому они заключили, что Светония должна быть страна скучная, не просвещенная и бедная, ибо у нас и в Скотинии чем лучше угощение, тем более дается вина. Я не заблагорассудил вступать в споры с своими спутниками и лег в постелю, чтобы отдохнуть после прогулки. Долго не мог я заснуть: мне все мечталось счастье Утопии, где нет взяток, ябеды, клеветы, зависти, где литераторы живут в мире и согласии, женщины занимаются домашним хозяйством и не разоряются на нарядах, где молодые люди скромны, а пожилые не подражают юношам в ветрености; наконец я заснул... Здесь конец рукописи - и снова оторвано несколько листов. На переплете написано было рукою Архипа Фаддеевича следующее: "Не знаю, что ты заключишь из этого путешествия к средоточию Земли, но мне кажется, что первая полоса, или Игноранция, означает совершенное невежество; вторая полоса, или Скотиния, полуобразованность, полуученость, что гораздо хуже невежества, а третья полоса, или Светония, истинное просвещение, делающее людей добрыми, благонамеренными, смирными, скромными и честными". Я не смею учить публику и потому оставляю ей на разрешение, справедливо ли заключение Архипа Фаддеевича.